препятствует прямому видению. Интуиция или озарение приходят лишь через некоего партнёра — «хозяина», как сказал бы паразитолог.) Если кому-то придёт в голову мысль поцеловать или обнять Рэкстроу, то лишь для того, чтобы проверить, нет ли всё ещё на нём пыльцы Ио. Разве можно ничего не оставить после себя, ни единого аргумента против забывчивости?
Однако отделение «D» всего лишь ещё одна лаборатория, где людей подстрекают жить в качестве донельзя болезненных видов самих себя, — и Рэкстроу пользовался этим как мог. В определённые периоды лунного цикла им завладевала его прежняя профессия, и он наполнял палату своими воплощениями забытых королей и королев как из прежних времён, так и современных или часами напролёт играл с куклой, представлявшей Иоланту в роли Клеопатры. В другое время он мог подолгу бормотать монотонным речитативом:
Мистер Винсент — пять лет
Мистер Уилки — пять лет
Эммермет — десять лет
Порли — десять лет
Имхоф — десять лет
Доби — пять лет
и так далее. Иногда он становится настолько аристократичным, что его и вправду можно принять за короля Швеции. Он что-то бормочет, отворачиваясь со свойственной ему жалобной гримасой и глядя исподлобья; губы поджаты, от утончённого волнения подрагивает длинный нос. Со свистом выдыхая воздух, он опять с отвращением поджимает губы. Ещё он сопит, поднимает брови, кланяется, пока идёт мимо на цыпочках, что-то нашёптывая вполголоса. Когда вечером раздаётся звонок и ему говорят, что пора спать, он высокомерно выражает негодование, тем не менее может взобраться на кровать и долго стоять на четвереньках, произнося про себя: «Меня зовут Рэкстроу. К вашим услугам». Он стал законченным эпикурейцем. На стене уборной рядом с его кроватью кто-то написал: «Mourir c'est fleurir un peu»[14]. И ещё с короткими промежутками, как человек, заглядывающий в колодец своего прошлого, он изображает ужасную беспечность эмигранта, который существует на присылаемые с родины деньги — он живёт в лучшем отеле. «Послушайте, какая-то дрянь заразила меня… я проболел всё воскресенье… ботинки плохо чистят замшу…» Он стал профессиональным прихлебателем двадцатых, живущим на иждивении у женщин.
Однако реальности Рэкстроу и моя разделены лишь тонким волоском — во всяком случае, теперь. Моя реальность тоже является мне слоями, раскрашенными вольным воображением. Иногда по утрам я просыпаюсь и вижу рядом с кроватью Бэйнса, который держит в руках серебряный поднос, хотя на нём нет писем. Он спрашивает: «Какую реальность желаете сегодня, сэр?» Я зеваю и отвечаю ему в стиле Рэкстроу: «О, как получится, Бэйнс. Вот только, будьте добры, подайте мне л-образную любвенепроницаемую девицу брачного возраста, экипированную ученическими дощечками. У меня уже сложился образ женщины с мстительным сердцем, которая мылит мне подбородок; женщины с сардоническим взглядом и ирландской копной волос. Женщины с красивой твёрдой походкой и густым пучком влажных завитков вокруг свежего, как кресс-салат, клитора». Он отдаёт мне честь и говорит: «Отлично, сэр. Слушаю, сэр». Но иногда я всерьёз думаю, что умираю, так как начинаю верить в идею Бенедикты.
Я уже несколько дней был на ногах — и вдруг увидел её в створе длинного коридора, где эркер; Бенедикта стояла в снегу и, как обычно, чем-то расстроенная. Она протёрла замёрзшее стекло, чтобы получился крошечный перископ, и, склонив голову набок, разглядывала меня. Вид у неё был странный и незнакомый, одновременно робкий и сочувственный; я смерил её взглядом, которого она заслуживала. Вот и всё, улыбку усталой лягушки: куча-мала, жертвенный комплект ногтей, волос, использованных тампонов, старых тряпок — всего, что у нас осталось от совместной жизни. Но в этом не хватало яда — я чувствовал себя плохо, был слишком слаб душевно, чтобы как-то отреагировать на посетительницу. И всё же в её лице было нечто трогательное и отчаянное; её внутренняя жизнь так же, как моя, лежала в руинах. А кого винить? Поэтому, когда она постучала ногтем в стекло, я, не произнеся ни слова, открыл стеклянную дверь, что вела в сад, и впустил её. Естественно было заподозрить недоброе. Мы стояли со стёртыми, как у тотемов, лицами, вглядываясь друг в друга и не находя слов, которые могли бы стать для нас спасительной ниточкой. С тихим стоном она раскрыла объятия — мы не то что обнялись; опустошённые и измученные, мы приникли друг к другу. Однако та женщина, которая жалась ко мне, в общем-то, не походила на прежние воплощения Бенедикты — на воплощения, оставшиеся в моей памяти. Что-то в ней качественно изменилось — сами знаете, как это бывает, люди возвращаются совершенно другими из долгого путешествия или с войны, и им не надо говорить об этом, потому что всё ясно без слов. Что ясно? От её узких плеч не шибало электричеством, психическое возбуждение не зашкаливало за рамки. Разве что у неё подрагивали красные губы — и больше ничего. «Ради всего святого, будь добра ко мне», — вот всё, что я сказал, что подумал. Она смахнула пару-тройку незаметных слезинок, потом заплакала
Минуты ползут, как улитки; изо всех сил рвётся на свет легчайшая тень новой надежды. Однако она тоже приведёт к ещё большим разочарованиям, к ещё более изысканному отчаянию, в этом я уверен. И всё же, возвращаясь мыслями в прошлое — на много лет назад, к самому началу, — я не могу не признать, в ней было что-то — естественно,
Полагаю, любой дурак — для кого-нибудь гений. Вновь коснувшись длинных чистоплотных и всё же зловещих пальцев, я ощутил, будто переориентировал себя на настоящую Бенедикту; а всё потому, что я тоже сменил кожу. Мимо самоубийства, мимо любви, мимо всего остального — и в самую мрачную часть моего естества, счастливого своей печалью; лезу ниже, сказали бы вы, ступень за ступенькой, один удар сердца за другим, в могилу — и мне совершенно нечего показать в результате долгой самоутверждающейся жизни эгоистического творчества. Можно сказать иначе. У меня остались сильные эмоции, но не
Может быть, позднее она будет более настроена облечь это в слова: «Я уничтожила себя и тебя. Я должна сказать тебе, как я это сделала, я должна сказать, зачем я это сделала, если сама пойму».
Сон — или ночной кошмар — этого понимания нам придётся пережить вместе; пройти по её и по моим следам в лабиринт прошлого. И идти не в поисках самооправдания, а охотясь на первичную дилемму — на Минотавра, всегда ассоциирующегося для меня с корпорацией Мерлина, сожравшей мои таланты, как