Бенедикта пошевелилась, несомненно увидев во сне алые турецкие шлёпанцы, которые она обещала себе в подарок, штуку священного муслина, из которого она сошьёт себе бальное платье. Тихонько дыша, она обживала огромные тенистые поля снов — другую реальность, суть которой зеркальное отображение нашей. Только такой живой труп, как я, может страдать лишь от ^eta-разложения мира внутри нас. (Желание умереть вместе — образ желания лежать вместе.)
К тому же мотивы, которые не спят и воют в темноте, как голодные мастифы, куда как отвратительнее. С их помощью я смог поставить мой фекальный образ идеальной Афродиты в один ряд со всем, что не спит и ворочается в бестиариях некрофилии, в громадных слоговых азбуках вампиризма. Скользит, скользит судно «Венера» по загадкам
Ну и, конечно же, естественный и совершенно неискоренимый садизм, который всегда загорается от мысли о соединении с мёртвым телом, — отчасти из-за его беспомощности: оно не может защитить себя: «Лежи тихо, куколка, и не бузи»; а отчасти из-за куда более важного соображения (надёжно внушённого), что мёртвой любовнице не надоедят чрезмерные ласки. В смерти нет пресыщения. Всё же, помимо внутриутробной позы и фекальной смерти, тайна разложения обещает обновление, новую жизнь для куклы. Всемогущая Афродита, созданная из навоза, из которого созданы все мы, выпросила дар плодовитости — ибо навоз ещё и кормит; смерти брошен вызов изменением кода, формы. Дымящаяся навозная куча тоже из этого мира, из этой культуры, из нашего времени — на самом деле из всех времён. Компост генерирует новую жизнь, новое эхо, своим жаром он бросает вызов роковым законам разложения, смерти.
— Милый, ты стонал во сне.
— Привиделся кошмар: мне снилось, что мы на Всемирной ярмарке и я купил тебе прелестную куколку из сахара. Ты стала её сосать, раскусила, и краска разлилась у тебя по языку, он стал ярко-красным. А когда мы поцеловались, губы у меня тоже стали ярко-красными.
Где-то залаяла собака, ветер тихонько шелестел листьями на спящих деревьях; я напряг слух, и мне показалось, будто я слышу шум моря. Не задумываясь, я поднялся и зажёг свечку под одной из икон в нише; другие глаза в других углах ожили и заморгали. Тогда я вернулся в постель и обнял Бенедикту. Волшебные объятия любовного действа вернули нам покой, цельность и сон — до того невинный сон, что мы как будто придумали его сами как единственную достойную форму самовыражения.
Завтра мы будем в Турции. Завтра мы будем в Турции.
Итак, мы отправились дальше и теперь летели над вытянутой ввысь, зубчатой грядой северной горной цепи — теперь горы под нами были гораздо выше и более заснеженными; но мы блаженствовали в тепле, гостеприимно встреченные утренним небом с чистыми, нежными перистыми облаками. Небесный мир был безграничен, если не считать оставшихся позади нескольких последних пиков, тянувших вверх головы, словно гуси в полёте. Потом мы покинули этот мир в последний раз, снизившись над вечерним морем, которое едва шевелилось, засыпая. Здесь море и небо соединялись в лавандовых сумерках, делили одни и те же облака и ждали прихода весенней ночи.
Откуда ни возьмись, приветствовать нас явились самолёты-разведчики — из истребителей глядели мрачные создания, похожие на монголоидные манекены с боевыми масками рыцарей японского Средневековья. Разве что они улыбались, кивали и желали нам мягкой посадки, пока мы не запрыгали по твёрдой поверхности воды, поднимая высокую пену и героически преодолевая трудности. Мы неслись как угорелые, ища менее ветреный и более безопасный участок.
Всё, однако, обошлось: нам хватило и времени, и света; громадные заросли рангоутов двигались в унисон, на голубой коже залива были видны проходы, проделанные танкерами и маленькими бригантинами. Солнце уходило за горизонт, и из Мармары тянуло свежестью. Господи, каким жутким всё это казалось мне, когда я курил и вновь смотрел сверху на длинные стены — длинное, неправильной формы укрытие или обмазанная глиной лоза, — какие могли бы возвести и дикари. С большой высоты это гляделось до нелепости хрупким, однако по мере снижения вся масса преображалась, обретала стойкую и грозную твёрдость; поднимались нежные тюльпаны, как рожки пугливых улиток, чтобы бледные лепестки раскрасили лучи заходящего солнца. Привалившись ко мне, Бенедикта тоже глядела вниз; у неё едва заметно раздувались ноздри, и с бледного лица не сходило смешанное выражение ужаса и ожидания, ностальгии и сожаления. Опять мы плыли вместе в великий гобеленовый Полис — и в какое-то мгновение, как по приказу, всё закружилось, словно на поворотном круге ювелира, чтобы показаться в профиль: осталось одно измерение, как в старом театре теней, в котором все роли исполняет великий и невидимый режиссёр.
Путешествие оказалось утомительным; все были раздражены, в той или иной степени не в себе. Вайбарт сидел, уткнувшись в свои бумаги, не обращая на меня внимания и не желая разговаривать. У меня появилось чувство, что он злится на себя за откровенность — не знаю уж почему. В отвратительном настроении был и Карадок, и только обещание налить ему стаканчик настоящей
— Мы стремимся забыть об этом, а люди всё равно умирают.
— Ну, ну, — желчно вмешался Карадок. — Так вам не успокоить меня. Кончайте с этой чепухой.
Естественно, что в нарастающем напряжении, в предвидении того тяжкого, что ожидало нас, я искал покоя рядом с Баумом: у него были собственные дела, и он не летел в Авалон, подобно остальным. Его целью был сам город. Но даже он впал в некоторое уныние, хотя, конечно же, его поведение оставалось безупречным. Вскоре я узнал причину его уныния. Она заключалась в нашем добром друге Баньюбуле.
— Понимаете, — сказал Баум, — меня беспокоит то, что графу вновь хочется власти. Пока он тихо- мирно работал на фирму, он был на месте и очень полезен. А теперь… понимаете, мистер Маршан сыграл с ним дурную шутку, а он принял её всерьёз. И самое ужасное, что это уже не шутка. Процесс пошёл. Никогда не надо шутить, мистер Феликс, в пределах слышимости фирмы, потому что фирма всё воспринимает с убийственной серьёзностью.
— Какую дурную шутку?
— Свежая сперма, — уныло произнёс Баум, ковыряя в ухе длинным ногтем, как лопаточкой. — Свежая сперма!
— О чём вы? — переспросил я, ничего не понимая.
— Мистер Маршан напился и сказал, что последние изыскания в химическом отделе показали совершенно ясно, будто свежая сперма является единственным по-настоящему действенным тонизирующим средством для женской кожи. Всё бы ничего, мистер Феликс, но он пошёл дальше и заявил, что фирме ничего не стоит наладить продажу спермы, если её будет достаточно; ну и конечно же, если будут платить хорошие деньги, то её можно сколько угодно получать от частных поставщиков — как любой другой продукт в нашей современной цивилизации. Путь спермы от донора на фабрику при определённой температуре вряд ли представляет собой (согласно мистеру Маршану) более сложную проблему, чем сбор лаванды и доставка её парфюмерам. С его стороны это было слишком; ему следовало знать, насколько граф легковерен. И ему также следовало помнить, что фирма всё воспринимает очень серьёзно. Чего мистер Маршан добивался, не представляю, но думаю, он был не в себе, когда шутил, и попросту хотел посмеяться над приятелем. С одной стороны, идея сумасшедшая — тысячи и тысячи мужчин поставляют сперму на фабрику, где ею заполняют флаконы и маркируют продукт. С другой стороны, как сказал Маршан, консервированная сперма уже использовалась в искусственном осеменении, так почему бы не попробовать её как косметическое средство? Когда граф Баньюбула рассказал мне об этом, я пришёл в ужас; но хуже всего то, что идею озвучил, обсудил и