обрушившийся парапет, построенный вдоль моря, да такая же лестница, и их Бенедикта ещё в детстве окрестила «стенами Эльсинора».
По этим камням мы шли гуськом. Я слышал скрип собственных резиновых подошв. То и дело попадались лимонно-жёлтые ящерицы, мгновенно исчезавшие из поля зрения — они всегда появляются первыми, стоит проглянуть весеннему солнышку. Однако подъём оказался крутым. Пахло тимьяном. Наконец мы пересекли огороженный стеной двор, что расположился на берегу родника, прятавшегося за высоким чертополохом, потом поднялись на балкон и открыли тяжёлую дверь.
Комната, которую выбрал для себя Иокас, была никак не меньше средней церкви; да и потолки в ней были такие, что верхняя мгла по отношению к освещённому пространству производила впечатление целого неба. Казалось, на чёрной, украшенной насечкой выси вот-вот появятся звёзды. Можно было вообразить и пещеру разбойников из старой сказки. В углу ярко горели колючки. Свечи и маленькие керосиновые лампы освещали помещение, в котором двигались, работая, мужчины и мальчики. Стоп. Мы стояли на пороге и смотрели в глубь пещеры, заполненной беспокойными тенями, как будто чего-то ждали или побаивались. Момент был неподходящий. Чудовищных размеров викторианскую сидячую ванну заполнял кипящей водой маленький мальчик, тогда как ещё две тени несли к ней, подняв с кровати, съёжившегося человека — напоминавшего, сказали бы вы, большую белую лягушку с раздвинутыми лапами. Кровать тоже была огромной, с тёмно-красным бархатным балдахином, на шнурах которого даже при таком освещении виднелись следы грязных рук. Занавеси были раздвинуты. Итак, Иокас приближался к нам, несомый на четырёх руках, беспомощный, как ребёнок, но весело улыбавшийся томной улыбкой младенца, жаждущего окунуться в горячую воду. Неожиданное видение нашло в нас сильный отзвук — как написанная маслом мрачная картина испанской школы. Кстати, света было достаточно, чтобы разглядеть грязные сосновые столы, на каменном полу помёт летучих мышей и птиц, разбитые окна.
Инстинктивно мы подались назад, не желая врываться незваными, но белая фигура весело помахала нам и закричала:
— Наконец-то приехали. Отлично.
Его тон, его выражение лица мгновенно всё изменили на, так сказать, прямо противоположное, похожее на дружескую потасовку в мальчишеской спальне, которая могла закончиться сражением на подушках. И всё же он был съёжившимся, поблекшим, ягодицы и ляжки потеряли упругость. На лице всё ещё сиял свет разума, и маленькие золотые пломбы в зубах сверкали, когда он открывал рот в улыбке.
— Не уходите, — попросил он. — Меня скоро вымоют.
Две ничего не выражавшие фигуры, которые несли белую лягушку, с осторожностью опустили свою ношу в ванну. Иокас вздохнул, чувствуя, как вода поднимается выше поясницы. Откинув голову на высокий подголовник, он протянул нам бледную руку. В этом жесте была светлая и трогательная простота; его беззащитность обезоруживала так же, как улыбка.
Великолепная шевелюра, заметно тронутая сединой, была небрежно зачёсана назад и доходила почти до плеч. Бенедикта опустилась на колени, чтобы поцеловать его в щёку, потом повернула голову и приказала привести в порядок постель, пока мы с Карадоком стояли рядом и смотрели на него сверху вниз. Слуги ритмично и нежно тёрли тело Иокаса.
— Отлично устроился, — грубовато произнёс Карадок, скрывая за своей обычной резкостью любовь и страх. Доктор делал профессиональные пассы над бутылками и мисками на одном из длинных белых, столов в углу. Там была целая куча ложек и вилок, тарелок с остатками еды, кусков мяса для птиц. Птицы! Они тоже были виноваты в тяжёлой вони, стоявшей в комнате со сводчатыми потолками. Как своеобразный трофей, они выстроились, совершенно незаметные, в ряд возле дальней стены, в самом тёмном углу, но зато было отлично слышно позвякивание колокольчиков, стоило им пошевелиться или вздохнуть. Всё, что было в комнате, принадлежало Иокасу, но было как будто само по себе, не объединённое в нечто единое, вне контекста. Немного сюрреалистически выглядел старый патефон с пластинками (Иокас любил военные марши и собрал довольно приличную коллекцию). Высокий шкаф стоял с распахнутыми дверцами. В нём висело несколько вещей, однако большая часть расположилась на другой стене прямо на гвоздях. Феска, войлочная шляпа, бинокль. Старая пишущая машинка стояла на полу рядом с вонючим ночным горшком. Болотные сапоги. Два просиженных кресла того стиля, который называется вольтеровским, соседствовали с кроватью, разделённые узким рваным ковриком. Всё тут казалось случайным, как бы понатасканным впопыхах.
Наконец с мытьём было покончено, и Иокаса со всеми предосторожностями подняли из ванны, что он позволил, улыбаясь, с тем же выражением усталой невинности и очаровательного бесстыдства. Его положили на один из белых столов, чтобы вытереть — и я мгновенно вспомнил белые «холодильные столы» бальзамировщиков. Иокас зашипел от удовольствия при первом же жёстком прикосновении полотенец и шёпотом попросил слуг тереть сильнее, потом ещё сильнее, как лошадь, пока наконец его бледная кожа немножко не порозовела. Достав старомодную ночную рубашку, мужчины натянули её на него через голову. Наступила очередь врача: сначала клизма, потом несколько инъекций. Рассеянно насвистывая что-то нежное, маленький человечек работал со своим пациентом. На лице Иокаса сменялись новые и очень привлекательные выражения — у него появился совершенно другой репертуар, вне всяких сомнений, в результате его болезни и тех размышлений, которые она породила. Интересно, как часто он думает о смерти?
Но едва его переложили на кровать, Иокас, опершись на взбитые подушки, как император под византийским покрывалом, немедленно превратился в прежнего Иокаса. Я хочу сказать, никому бы в голову не пришло, что он болен. По-детски доверчиво ухватившись за руку Бенедикты, он проговорил, в отличие от прежнего, спокойно и с улыбкой:
— Я просто хотел уйти, — и, когда он сказал это, я понял, что он решил умереть в освящённой веками восточной традиции.
Здесь смерть имеет церемониальное значение и форму; на Востоке назначалось время, чтобы собрать всех родственников вместе и официально покинуть их. Подать милостыню беднякам и распределить семейную собственность. Когда-то так умирали и в Англии, лет сто назад. Теперь людей бросают в землю без всяких церемоний, как преступников в негашёную известь. Иокас выбрал старый стиль. Я обратил внимание на его красные шлёпанцы
— Наверно, вы проголодались? — неожиданно спросил Иокас. — Приготовьте им поесть.
Потребовалось время, чтобы эта мысль просочилась в крепкие турецкие головы слуг, но когда это наконец случилось, появилось несколько тяжёлых серебряных подносов с двумя большими деревенскими хлебами, оливками, мясными консервами и кислым чёрным вином. Карадок разделил это всё на порции, и мы набросились на еду, вдруг ощутив волчий аппетит.
На огонь пошла куча стружек, но в конце концов он осел и ощетинился, играя нашими тенями. Чёрные глазки Иокаса наблюдали за нами с искренней любовью — такое выражение бывает на лице матери, наблюдающей за тем, как едят её дети. Взяв сэндвич, я сел на край кровати, чтобы дружески улыбнуться Иокасу; и он глубоко, с чувством вздохнул, глядя, как мы располагаемся вокруг него. Так ребёнок раскладывает игрушки на одеяле. И ещё я понял, что наш приезд был частью его плана, хорошо продуманного плана. Со своим архитектором он мог проконсультироваться насчёт посмертного монумента, о команде бальзамировщиков тоже беспокоиться не приходилось. Иокас отлично умел читать мысли, и ему не составило труда понять, что я думаю, словно он пробежал глазами открытую страницу книги.
— Да, — сказал он, — всё так. У меня были трудности с моими идеями, потому что Джулиан не желал ничего понимать, но теперь он на моей стороне. Он согласен со мной. Нам необходимо собрать всю нашу несчастливую семью — Мерлинов — под одной крышей, в одном месте.
И он протянул руки к жующему Карадоку. Потом достал из-под подушки пергамент и подал его мне. Написано было по-гречески.
— Позволение Православной церкви переместить тело старика; Кёпген сделает это. Он всё ещё живёт в Спиналонге, работает, счастлив. Я виделся с ним на прошлой неделе. — Иокас негромко хохотнул. — Что ещё надо? Да, я хочу, чтобы меня озолотили — или надо сказать позолотили? Чтобы я весь стал золотым.