лице и вдруг делала его похожим на обезьянку.
— Уверен.
— А я не очень.
— В любом случае выполняйте все её прихоти.
— Разумеется.
О том, чтобы поступать иначе, не хотелось и думать; я апатично проводил коротышку до машины и смотрел, как свет фар скользит, удаляясь, по длинному туннелю аллеи. Потом медленно вернулся в дом; перед глазами стояла картина внезапного исчезновения Карадока с земли живых. Дом вдруг показался душным, давящим. Я взял газету и пошёл наверх, в спальню. Одолел первый марш, и тут что-то заставило меня поднять голову. Наверху стояла Бенедикта и смотрела на меня с каким-то лихорадочным возбуждением, отчего её заострившееся лицо напоминало волчье. Она облизнула губы и спросила:
— Нэш ушёл? — Я утвердительно кивнул. — А ты не возражаешь, если я ненадолго уеду? — Я покачал головой. — Слава богу! — сказала она с облегчением. Повернулась и мгновенно исчезла. Я услышал скрежет ключа, поворачивающегося в её двери.
Когда я на другой вечер вернулся домой, она уже уехала, правда, оставила открытку, где написала несколько тёплых слов, закончив на бодрой ноте: «Верь мне, это продлится недолго. А потом снова счастье».
5
В новой жизни, столь резко сменившей прежнюю, ощущалась какая-то пустота, к котором примешивалась тревога за судьбу Бенедикты после внезапного переворота, совершившегося в её душе. Но добряк Нэш постоянно сообщал, как идут дела; она, похоже, была здорова и жила в маленьком шале в парке, окружавшем Паульхаус под Цюрихом. Она всегда чувствовала себя спокойней, когда её окружал зимний пейзаж — облака, сосны, снег, — и теперь окончательно решила рожать, ей действительно хотелось иметь ребёнка. Я писал ей каждую неделю, рассказывая, чем мы тут занимаемся, но и письма казались мне пустыми, словно полностью убрали старые опоры близости и доверия из-под здания, которое мы смогли возвести. Но где-то в подсознании, должно быть, шевелилось ощущение, что возникло новое примитивное здание, неудачный архитектурный проект, не оформившийся и хрупкий мир моей любви. Да, что-то в этом роде. Было ещё и немного, унизительно чувствовать, что тебя заменил отряд курьеров, которые доставляют новости о ней, и нет возможности услышать, как она сама рассказывает их тебе. Джулиан тоже был сама доброта и регулярно звонил, чтобы продемонстрировать, как волнуют его наши дела. Недели складывались в месяцы, и все же время, казалось, замедлило бег, чуть ли не остановилось. Я вновь переселился в городской дом, чтобы быть ближе к работе, но выходил совсем редко. Я почти никого не знал в Лондоне и в этот период больше всего общался, наверно, с Пулли, с которым очень подружился, и сдружило нас общее несчастье — потеря Карадока. Хан не просто оставался для нас живым, он как будто ощущался ещё ближе по мере того, как мы разбирали его вещи и приводили в какое-то подобие порядка, чтобы опубликовать то, что годилось для публикации из разрозненной массы его бумаг. Огромное количество скабрезных стишков, лимериков и тому подобного было разбросано по его тетрадям, но их мы нашли вряд ли подходящими для печати — хотя сами, читая их, от души смеялись и получали удовольствие, словно он был с нами рядом. Довольно странно, что предполагаемым издателем его очерков по истории архитектуры оказался — никогда не мог себе такого представить — не кто иной, как Вайбарт. В один прекрасный день он забрёл ко мне в офис, бодрый, загорелый и улыбающийся, пожал мне руку и, погрузившись в кресло, объявил, что он «спасён».
— Спасён? — переспросил я, слово это попахивало обращением в веру.
— И все благодаря тебе, Чарлок Холмс, — сказал он, помахивая шляпой и с важным видом закуривая сигару. Это было и впрямь удивительно. — Как пишут в романах для горничных, я
— Издатель! — воскликнул я, разглядывая карточку. — Как это у тебя получилось?
— Иокас Пехлеви, — сказал он со скромной гримасой-ухмылкой. — как-то, когда ты отправился путешествовать, он зашёл ко мне и сказал, что знает от тебя о всех моих честолюбивых замыслах.
— Но я никогда не говорил с ним о тебе.
— Что с того, приятель, он мог прослушать запись наших с тобой разговоров.
Может быть, на каком-то этапе я записал Вайбарта? В памяти такого факта не сохранилось, но я действительно имел привычку записывать всех подряд для своей библиотеки голосов — произношение гласных и проч. (В основном записи анонимные.) Может, Иокас рылся в ней?
— Будь я проклят!
— Но он пошёл дальше, сказал, что, на его взгляд, я не писатель, но, возможно, из меня получится хороший издатель. И поскольку фирма контролирует половину бумажного производства в Норвегии…
— В самом деле? Я этого не знал, но меня уже ничего не удивляет.
— В самом, в самом. Он предложил мне основать совместно с одним молодым французом предприятие здесь, в Лондоне.
— Не уладив вопрос с правами?
— Фирму это никогда не заботило, — ответил Вайбарт с наигранной бодростью. — Да и с какой стати это должно её заботить?
— Ты меня просто удивляешь. Но я рад за тебя. Он посерьёзнел и попыхивал сигарой с видом милого скромняги.
— Я тоже. Рад? О Господи, не то слово. Я действительно чувствую, что могу проявить себя. Это действительно все спасло — ты знаешь, что у меня семейная жизнь была на волоске из-за постоянного моего нытья? Знаешь, что приходилось все больше и больше ужиматься, считать каждый грош? Что это была за жизнь, кошмар; а посмотри на меня теперь! Или я не солидный человек, издатель? Здоровенная сигара, пузцо появилось. — Он встал и, разведя полы пиджака, повернулся передо мной, как на демонстрации мод. Мы оба засмеялись, и я велел принести шерри, чтобы отпраздновать это неожиданное воскрешение из мертвых. — Так что я, — сказал он, — просто заскочил к тебе, чтобы поблагодарить и узнать, уже как лицо официальное, когда ты подготовишь для нас рукопись книги.
— Но все материалы у меня дома, и мы ещё работаем над ними; слушай, ты должен пообедать с нами, с Пулли и со мной, и помочь разобрать бумаги — в конце концов, теперь это твоя обязанность, нужно будет принять кое-какие решения. К тому же там много по-настоящему забавного.
Какое-то разнообразие. Результатом этой встречи стали по крайней мере два восхитительных вечера в доме на Маунтстрит, когда мы разбирали огромный ворох бумаг и тетрадей, читали, предавались воспоминаниям. Кроме того, я мог добавить к этому материалу магнитофонные записи, сделанные в разное время, — правда, много было среди них записанных посредственно, но разобрать можно. Живой Карадок шумно усаживался среди нас в круге света от камина, и мы слышали его громоподобный голос, ворчащий, шутящий, декламирующий. У Пулли иногда слезы наворачивались на глаза, как от смеха, так и от печали. «Пулли стоит, как недоенная корова, просто лопается от абстрактной трансцендентальной любви к человечеству, хочет излить её — эту свою религию служения. Эй, Пулли, ты что, черт подери? Этика не основана на метафизике — вот такто». Общий вопль: «Ура!»