Они расстались, и Гришкина обидела его, бросив ему напоследок: «Ты всего-то навсего дипломат. У тебя нет ни убеждений, ни веры!» За разъяснениями столь туманных обвинений он обратился, конечно же, к Лейле. И кто еще, как не Лейла, обсудил бы с ним все возможные в данном случае тонкости с той самой веселой нежностью, что всегда наготове у бывших любовниц.
Так, осторожно и умно, она вела его под руку до тех пор, покуда юношеской его неуклюжести не пришла на смену зрелость, мужской вариант ее собственной зрелости. Они говорили всего лишь на окраинном диалекте любви, но ей и того хватало, он же поглощен был полностью; вот только ни классифицировать, ни анализировать эти чувства он был не в состоянии.
И с ходом лет, со сменою постов перед глазами Лейлы вставали живые краски и сколки жизни тех стран, что, подобно кадрам на экране, просматривал не торопясь Маунтолив. Япония в звездах цветов сакуры, с крючковатым носом Лима. И никогда — Египет, несмотря на все его просьбы о назначении в должности, готовые вот-вот освободиться или уже вакантные. Казалось, Foreign Office никогда не простит ему того, что он выучил арабский, и словно бы даже нарочно его отправляли туда, откуда съездить в отпуск в Египет было либо очень трудно, либо и вовсе невозможно. Но все же связь не прерывалась. Он дважды встречался в Париже с Нессимом — и не более того. Они разошлись, очарованные друг другом, и каждый — собственной своей светскостью.
Со временем обида притупилась, он смирился. Его профессия, где ценятся лишь хладнокровие, сдержанность и способность трезво мыслить, преподала ему урок самый трудный и самый вместе с тем негодный — никогда не высказывать вслух уничижительных суждений. А кроме того — нечто вроде долгой, вполне иезуитской школы самообмана, наделившей его способностью являть миру поверхность раз от разу все более яркую и гладкую, не прилагая при том усилий к иному, внутреннему росту. И если индивидуальное начало не было выхолощено в нем окончательно, то исключительно благодаря Лейле; ибо коллеги его, сплошь сикофанты и карьеристы, сумели бы научить его разве что оттенкам обращения с разного рода начальством и маленьким, трудолюбиво услужливым знакам внимания, которые, при благоприятном стечении обстоятельств, могли бы подготовить почву для очередного продвижения по службе. Его настоящая жизнь стала подземным потоком, похороненным в базальтовой толще и только лишь иногда, невзначай способным выйти на поверхность, в насквозь искусственное бытие дипломата, — так задыхается понемногу кошка, застрявшая в вытяжной трубе. Был ли он счастлив или несчастлив? Он уже и сам не знал. Он был один, только и всего. Несколько раз, с подачи Лейлы, он пытался утешиться в своем принципиальном и безвыходном одиночестве (которое и впрямь начинало понемногу перерастать в эгоизм), просто-напросто женившись. Вот только окруженный постоянно самыми что ни на есть подходящими для данной цели молодыми особами, он тем не менее пришел к выводу, что женщины, способные по-настоящему заинтересовать его, либо все уже замужем, либо же много старше, чем он. Иностранки к рассмотрению не принимались, ибо даже и в те времена смешанный брак мог стать препятствием для карьеры. В дипломатии, как и везде, есть браки правильные и неправильные. Но время шло, и мало-помалу, благодаря мучительному круговороту сей таинственной спирали — и тяжелой работе, и множеству маленьких хитростей и компромиссов, — он подбирался все ближе к узким коридорам дипломатического могущества: к рангу советника или посла. И вот в один прекрасный день давно уже забытый и похороненный за давностью лет мираж воскрес, восстал во всей красе и славе, сияющий и осязаемый; в один прекрасный день он проснулся, чтобы узнать: заветная литера «К» теперь его, и, сверх того, он получил подарок еще более желанный — долгожданную должность посла в Египте…
Лейла же — Лейла не была бы женщиной, не позволь она себе единственный миг слабости, который едва не поставил под угрозу само существование сложившейся между ними уникальной в своем роде системы отношений. Это случилось сразу после смерти ее мужа. Но тут же последовало и романтическое, по всем канонам, наказание за несодеянное, и она возвратилась к своему затворничеству — после безумного, моментально унесшегося сна о свободе, — на сей раз бесповоротно. Может, и к лучшему, ибо она рисковала остаться ни с чем.
После телеграммы о смерти Фалтауса — долгое молчание; затем письмо, совершенно не похожее на ее прежние письма, полное неясностей и колебаний.
Она прекрасно понимала, что ставить его в подобное положение нечестно, но ничего не могла с собой поделать. И только лишь счастливое стечение обстоятельств, словно бы сама судьба спасла его от необходимости принимать столь трудное решение, — ее письмо положили к нему на стол одновременно с длинной телеграммой от Нессима: Лейла заболела. Потом — он все еще колебался, какой же ответ ей дать, — пришла от нее открытка, написанная новым, незнакомым размашистым почерком, которая и сняла с него — окончательно — всякую ответственность: «Не пиши мне, пока я не смогу читать, я в бинтах с головы до ног. То, что случилось, — очень плохо, но теперь все решилось само собой».
Все то жаркое лето сливная оспа — жесточайшее, быть может, лекарство от тщеты человеческой — мучила ее, разрушая шаг за шагом изысканную некогда красоту. Что толку было притворяться, даже и перед самой собой, будто это событие никак не повлияет на ее дальнейшую жизнь? Повлияет, но как? Маунтолив ждал, агонизируя от полной неопределенности, ждал, когда переписку можно будет возобновить, и от полной безысходности сообщался иногда то с Нессимом, то с Нарузом. У него словно пропасть вдруг разверзлась под ногами.
Затем: