«Да», – шепнула она раздумчиво, нашарила в бархатной сумочке коробку спичек и неуверенно чиркнула. В самом деле, комната, и очень высокая, так что вместо потолка, невзирая на яркий желтый огонек, она оказалась перекрыта все тою же тьмой; и тусклый свет звезд в большом, с выбитыми стеклами окне. Стены выкрашены ярью-медянкой, штукатурка пообсыпалась, и единственное украшение – без порядка и смысла отпечатки маленьких синих ладошек по всем четырем стенам. Как если бы куча пигмеев посходила вдруг с ума по синей краске, перемазалась и принялась затем, стоя на руках, скакать по стенам! Чуть влево от центра покоился огромный мрачный диван, выплывший из полумрака подобием варяжского катафалка; полупереваренный временем реликт какого-нибудь забытого оттоманского халифа, весь в проплешинах и дырах. Спичка погасла. «Вот он», – сказала она, сунула мне в руку коробок и исчезла. Когда я снова зажег спичку, она уже сидела у дивана, прижавшись к нему щекой, и гладила этого монстра ладонью. Сосредоточенная донельзя. Гладила чувственным таким движением, а потом сложила на нем лапки, как львица, стерегущая свой завтрак. Была во всей этой сцене некая фантастическая напряженность, но на лице у нее – совершеннейшее спокойствие. (Человеческие существа, помню, подумал я, подобны органам. Вытягиваешь на себя клапан с надписью «Любовница» или «Мать» и тем высвобождаешь соответственный набор эмоций – слезы, либо вздохи, либо нежные слова. Порою, приложив определенные усилия, я думаю обо всех нас не как о живых людях, но скорее как о сложных комплексах привычек. Я, собственно, вот о чем – а не вышло ли часом так, что греки привили нам идею индивидуальной личностной души отчасти «на авось», в некой диковатой надежде: а вдруг примется (есть, кажется, в вакцинации такое слово?) – уж больно идея-то хороша! А ну как все мы возьмем и дорастем до воображаемого уровня, взлелеяв частицу небесного пламени каждый в своей индивидуальной личностной груди? Так принялась она или нет? Кто может сказать с уверенностью? Ведь у некоторых из нас еще сохранились некоторые – рудименты, так сказать. Может быть…)
«Они нас услыхали».
Где-то далеко во тьме задребезжал бранчливый старческий голос, и тишина рассеклась вдруг на тысячу кусков, звук множества ног по сухим гнилым доскам. Откуда-то издалека пришла полоска света, словно приоткрыли и снова заперли на небесах дверцу топки – и только-то; вспыхнула спичка. И – голоса, по- муравьиному тонкие голоса! Через какой-то не то люк, не то лаз, через сколоченный из тьмы квадрат вдруг хлынули маленькие девочки в хлопковых ночных рубашонках, набеленные до полного неправдоподобия. На пальчиках колечки, на ножках бубенцы. И музыка, и музыка летит во все концы! У одной из девочек в руках был источник света – блюдечко с расплавленным воском и в нем фитилек. Они забормотали все разом, гнусавя, пришепетывая, щебеча непристойности самого последнего разбора, – но увидели Жюстин, сидящую у гроба викинга, и опешили; голова ее (уже с улыбкой на лице) была повернута к ним в полупрофиль.
«Я думаю, нам пора», – сказал я тихо; ибо несло от этих маленьких призраков не дай Бог, и как-то уж слишком назойливо, не прекращая просительно щебетать, они все щупали меня за талию тонкими кожистыми ручонками. Но Жюстин обернулась к девочке с коптилкой и сказала: «Неси свет сюда, чтобы всем было видно». И, когда свет принесли, она вдруг повернулась к ним, поджала ноги под себя и заговорила высоким звенящим голосом уличного сказителя: «Соберитесь вокруг меня, о благословенные Аллахом, и вслушайтесь в ту полную чудес историю, что я поведаю вам сейчас». Эффект был – будто током ударило; они все мигом собрались вокруг нее, как пригоршня прелых листьев под ветром, теснясь, сбиваясь в кучу. Некоторые полезли даже на диван, подталкивая – в предвкушении – друг друга локтями. И тем же торжественным сочным голосом, на грани непролитых слез, Жюстин заговорила снова, один в один копируя манеру здешних бродячих сказителей: «О, вслушайтесь в слова мои, правоверные, и я открою перед вами сокровища истории о Юне и Азизе, о великой их – на тысячу лепестков – любви и о тех несчастьях, что обрушились на них злою волей коварного Абу Али Сарак Эль-Мазы. Во дни великого и славного халифата, когда головы сыпались, будто яблоки, и маршировали армии…»
Странный это был жанр, с учетом места и времени: маленький кружок худых детских лиц, диван, неровный тусклый свет – и необычная, завораживающая власть монотонной арабской речи, с ее густым и прихотливым шитьем по канве основного сюжета, с тяжелой парчой аллитерированных повторов, с гнусавой чересполосицей гласных; сопротивляться этим чарам не было ни желания, ни сил, и на глазах у меня выступили слезы – роскошные слезы! Такая то была богатая диета для души! И лишнее напоминание о том, сколь скудной пищей мы, теперешние литераторы, кормим голодных наших читателей. Ее история была по- настоящему эпична! Я буквально исходил самой черной завистью. Насколько все-таки богаты эти нищие девочки. Я даже и аудитории ее завидовал. Какая там взвешенность суждений! В чудесный мир этой истории они упали молча и без всплеска, словно свинцовые капельки, и сразу на самое дно. Я наблюдал почти воочию, как мышками повыползли наружу их истинные души – выползли и сели поверх набеленных лиц, перебирая чуткими лапками чувств: удивление, беспокойство, радость. В желтом сумеречном свете то были знаки страшной, непреложной правды. Я видел каждую насквозь, кем она станет через двадцать лет – ведьма, добрая жена, сплетница, стерва. Поэзия обнажила их до самой сути, до костей, и оставила – цветами на поляне – только самые истинные, данные им от природы выражения лиц, лаковые миниатюры этих крошечных чахлых душ.
Как я мог не восхищаться женщиной, которая подарила мне одно из самых значимых и самых памятных впечатлений в моей писательской жизни?! Я сел, обнял ее за плечи и, так же как и девочки, с головою уйдя в перипетии этой бессмертной истории, весь отдался во власть неторопливой синусоиде сюжета.
Потом история подошла к концу, и они едва-едва отпустили нас восвояси. Они облепили ее со всех сторон и просил добавки. Кое-кто, дойдя до крайности, принялся целовать подол ее платья. «Нет времени, – сказала она спокойно, улыбчиво. – Но я приду к вам еще, маленькие мои». Она дала им денег, но на деньги они едва обратили внимание, зато отправились всей толпой провожать нас по темным коридорам – и на черный пустырь. Дойдя до угла, я обернулся, но, кроме смутного мельтешения теней, ничего разобрать не смог. В их голосах, когда они прощались с нами, была такая сладость! Мы молча побрели через ветхий, временем, как молью, поеденный город, пока не вышли на прохладный берег моря; и там стояли долго, облокотившись о холодный каменный пирс над холодной водой, курили и тоже молчали. В конце концов она обернулась ко мне, на лице – изнеможение, до пустоты, до боли, и сказала шепотом: «Отвези меня домой прямо сейчас. Я смертельно устала». И мы поймали дребезжащую гхарри и затряслись по Корниш степенно и неторопливо, как два банкира после заседания совета. «Ну что ж, мы все охотимся за тайнами – как нам подрасти!» – напоследок, на пороге дома.
Странная такая прощальная фраза. Я стоял и смотрел, как она вдет устало вверх по ступенькам особняка, нашаривая на ходу ключ. Я был все еще пьян историей о Юне и Азизе!
Какая, Брат Осел, досада, что ты никогда не прочтешь всей этой чуши; меня бы позабавила твоя озадаченная мина в процессе чтения. И почему писатели пытаются от века пропитать весь мир своей собственной мукой – помнишь, ты спросил меня однажды? И в самом деле, почему? Я скажу тебе еще одну пустую фразу: эмоциональный гонгоризм! У меня всегда неплохо получалось лепить лихие фразы, грош пучок.
Позже, слоняясь по городу, кого, по-твоему, я встретил? Бредущего тихо, чуть запинаясь на ходу, Помбаля. Он шел из казино, нес в руке ночной горшок, до краев набитый купюрами, и страдал невыразимо по бокалу шампанского; я составил ему компанию, и мы отправились в «Этуаль». Как ни странно, девочки меня в тот вечер не привлекали совсем: мешали Юна и Азиз. Взамен я купил бутылку, сунул ее в карман