то он трус и сволочь. И тем не менее Саша не был готов умереть ради женщины, которая его не любила. Если б любила — тогда другое дело. Или если б он знал точно, что его сразу убьют, а не будут пытать, или что-нибудь в этом роде. Короче говоря, он был трус и сволочь и прекрасно понимал это. Но все ж он не мог заставить себя вернуться в Покровское. И они пошли — лесом, лесом… Сентябрьский лес окружал их, закат рыжий горел сквозь черные ели — страшная, фантастическая красота! Но они были к ней холодны, как животные. Теперь и Лева, любитель природы, не замечал ее. Не было никакой красоты, а одно неудобство, и страх, и тоска, и постоянное ощущение того, что на ноге у тебя висит тяжелый железный капкан, и надо бы сделать усилие и освободиться, но все усилия, как во сне, тщетны.
Саша шагал покорно за Левой, чувствуя себя зомби, живым мертвецом, и мысленно шептал без остановки: «Я зомби, зомби, я зомби…» — как иногда человек шепчет мысленно слова какой-нибудь привязчивой песенки. Ему жизненно необходимо было все свое мысленное пространство (не бог весть какое обширное) заполнить до отказа тоннами бессмысленных слов и фраз, чтобы ни одно напоминание о Маше Верейской не могло туда просочиться.
XI
— Когда он проснется, то еще раз выпьет обезболивающее, а потом мы…
— Не знаю, Машенька, как вас и благодарить, — сказал Геккерн.
На веранде Маша угощала гостя яблоками. Больной Дантес (сильное сотрясение мозга, рука в лубках, ушибы по всему телу) лежал наверху, в той же гостевой спальне, где прежде лежал больной Саша. Агенты пока не открылись Верейским. Они вели за ними наблюдение, то есть Геккерн вел, а Дантес спал. Геккерн хотел выяснить, что Спортсмен и Профессор рассказали Верейским, но не хотел в открытую допрашивать их и делать им уколы, потому что после этого, скорее всего, пришлось бы о них позаботиться, а Геккерн не был уверен, что начальство с пониманием отнесется к заботе о таком человеке, как Антон Антонович Верейский.
Дело в том, что с Антоном Антоновичем не один только министр сельского хозяйства здоровался за руку; год назад в образцово-показательное село Покровское приезжала персона куда более значительная, и эта персона не только жала руку Верейскому, но и умудрилась сфотографироваться с ним. Так что Геккерн был бы только рад, если б выяснилось, что Верейский ничего не знает и можно оставить Верейского в покое. (В противном случае — безусловно — факт заботы имел бы место быть, ибо ради спасения России жертвуют и не такими фигурами.) Что же касается Марии Верейской — о ней позаботятся в любом случае. Она-то ни с кем не фотографировалась, а такой человек как Антон Антонович, легко найдет себе другую жену. О ней позаботятся очень аккуратно, чтоб не травмировать Антона Антоновича. Впрочем, это было для Геккерна сейчас не самое главное. Задачей первостепенной важности являлась, естественно, поимка беглецов, для чего были отданы соответствующие распоряжения милиции райцентра, Валдая и всех других городов, куда можно было попасть из Покровского, и на дорогах, ведущих в эти города, выставлены были посты, и все окрестные леса прочесывались тщательнейшим образом.
— Вы так добры, Машенька. Я хотел бы иметь такую дочь…
Геккерн не лицемерил. Ему понравилась Маша. Как это неприятно, что она должна умереть. В работе оперативника вообще много неприятного.
XII
— Куда мы идем? Пушкин, не молчи… Куда мы сейчас идем?
— Я думал, ты знаешь.
— Нет, не знаю. И я вижу плохо без очков. Давай вместе думать. Ведь нас повсюду ищут.
Лева заставлял Сашу думать, это было хорошо. Думать о чем угодно, только не о
— Не молчи, Пушкин. Говори со мной. Они ничего с ней не сделают. Она же ничего не знает. Мы ж ей ничего не рассказывали.
Саша закусил губу, поморщился. Зачем он рассказал ей… Теперь она — знает… Он, правда, рассказал Маше не все. Он рассказал только, что за ними гонится ФСБ из-за одной дорогой хреновины, а что это за хреновина, не объяснил. Может быть, Лева прав и ее не тронут? Саша хотел, чтобы Лева продолжал говорить, что Машу не тронут, но делал вид, что не хочет и не верит Леве, и перевел разговор на другое.
— Черная какая, — сказал Саша, — вылитый Черномырдин…
Впереди них кошка вышла из кустов на дорогу. Саша просто так сказал, что она похожа на Черномырдина, он при виде любой черной кошки так говорил, эта не была похожа, хотя глаза ее и были зелеными. Кошка была маленькая, короткошерстная, очень изящная. Она села посреди дороги и стала умывать грудку. Когда Саша и Лева подошли ближе, кошка встала, но не убежала, а медленно перешла дорогу и скрылась в кустах по другую сторону. Извивы ее худого тела были необыкновенно грациозны: все кошки грациозно движутся, но эта кошка была — совершенна.
— Это плохая дорога, — сказал Саша.
Лева молчал, давая понять, что на такой вздор отвечать не намерен. Он шел упрямо вперед, и Саша тащился за ним. Они прошли еще метров пятьдесят, и дорога свернула влево. Саша встал, как вкопанный: за поворотом на дороге с наглым видом сидела та же красивая кошка. Завидев Сашу и Леву, кошка опять поднялась и лениво пошла через дорогу.
— Какая-то уж очень кривая дорога, — сказал вдруг Лева, — не нравится мне она.
— Кривая, да?
Лева остановился.
— Они ведь как подумают? Они подумают, что мы подумаем, что они подумают, что мы пошли по самой короткой и прямой дороге, и нарочно пойдем по длинной и кривой… Вот на ней нас и будут ловить.
Саша полагал, что ловить их будут на всех дорогах. Но он согласился с Левой. В другое время он непременно поддел бы Леву, который смеялся над чужими суевериями, а сам испугался какой-то малюсенькой наглой кошки. Но у Саши не то душевное состояние было, чтобы колоть Леву.
Беглецы опять достали карту. Ближайшая дорога — не прямая и не кривая, не очень короткая и не очень длинная — вела в село Не… (На этом месте карты был сгиб, и слово наполовину стерлось.) Они решили сделать привал и подождать темноты, а потом идти в это село, как бы там оно ни называлось.
До милицейского поста, выставленного на дороге, которую переходила кошка, оставалось чуть более километра, но Саша и Лева так и не узнали об этом.
XIII. 1830
26-го — измученный, растерзанный, с провалившимися от бессонницы глазами, — он докончил самое дерзкое, тайное, никому (и ему самому — тоже) не понятное:
А к обеду принесли почту, и там было письмо от нее. Он целовал его (пусть захватанное чужими руками, окуренное, исколотое иглой), прижимал к сердцу, размахивал руками, как ошалелый, с разбегу кидался на диван — только охали старые пружины — и вскакивал и вновь бегал по комнате.
«Милостивая государыня Наталья Николаевна, я по-французски браниться не умею, так позвольте мне говорить вам по-русски, а вы, мой ангел, отвечайте мне хоть по-чухонски, да только отвечайте. Письмо ваше от 1-го октября получил я 26-го. Оно огорчило меня по многим причинам: во-первых, потому, что оно шло ровно 25 дней; 2) что вы первого октября были еще в Москве, давно уже зачумленной; 3) что вы не получили моих писем; 4) что письмо ваше короче было визитной карточки; 5) что вы на меня, видимо, сердитесь, между тем как я пренесчастное животное уж без того…»
Глупые, мерзкие сны прекратились.
XIV
Занавесками играл ветер. Дантес лежал на спине и смотрел в потолок. Приходила