невольным участником соревнования: что иссякнет быстрее — время на поиски убежища или кровь в его теле. Проигрыш означал для него ад; выигрыш — тоже ад, но попозже. Периодически у него темнело в глазах, будто наступало солнечное затмение (а что, без Календаря вполне могло случиться и такое!). Столбы, здания и тротуары начинали раскачиваться, точно корабль в штормовом море, и бродяге приходилось прикладывать всю свою волю к тому, чтобы заставить себя продолжать путь, невзирая на подкрадывающуюся дурноту, которая кромсала реальность на непонятные черные полоски, будто агрегат для уничтожения бумажных документов.
Однако при очередном просветлении он вдруг увидел нечто, поразившее его своей неподвижностью во время тошнотворной качки, неустойчивости, охватившей весь мир, мельтешения световых пятен и миражей. Это была церковная колокольня, возвышавшаяся над крышами домов. Она стояла неколебимо, словно темный, старый, давно уже мертвый маяк. Она не посылала света — достаточно было одного ее присутствия. И кто, как не бродяга, знал об этом? Разве он иногда не прокрадывался в церковь по ночам и не молился там на свой манер — не для того, чтобы быть услышанным, а чтобы изгнать из себя всепожирающую темноту? Раньше он кое-что слышал насчет защиты, которую якобы дарует в своих стенах Божий храм, но почти не верил в эти россказни. Безлунника вряд ли остановят жалкие человеческие упования и предрассудки… во всяком случае, прежде не останавливали. Слишком часто на памяти бродяги люди искали спасения там, где была лишь погибель.
Но сейчас, похоже, у него не было другого выхода. Приближался вечер, он истекал кровью, и сил у него оставалось крайне мало. И вот ноги сами привели его к этому месту. А в том, что Малышка, завидев церковь, стала упираться и даже сопротивляться, он не находил ничего странного — она всего лишь растерянный ребенок, так и не успевший повзрослеть. У него снова сжалось сердце от любви к ней… и от тревоги за нее.
Правда, на какую-то минуту он испытал искушение бросить всё, прекратить борьбу — и посмотреть, что будет, если пустить остаток жизни на самотек. Больше не заводить свои часы. Какое время тогда покажут чужие стрелки?.. А еще он мог бы увидеть лицо Безлунника. Разве бродяге этого не хочется? Он заглянул в темноту своей души — темноту, дышавшую прохладой погреба или могилы, — и понял, что очень хочется. Едва ли не сильнее всего на свете. Бог еще долго будет испытывать и наказывать его, а Безлунник (если повезет) убьет быстро. Такая простая вещь… и он так долго к ней шел. Пожалуй, это напоминало надежду, которая могла оказаться не напрасной.
Но потом он взглянул на Малышку и понял, что потерять жизнь означало бы одновременно потерять ее. И, что еще хуже, — скормить ее Безлуннику. А вот этого он не мог допустить. Никак не мог.
Она рванулась, будто почувствовала его колебания, но он еще крепче сжал пальцы на ее тонком запястье и потянул за собой по направлению к церкви. Причиняя Малышке боль, он жестоко страдал, однако… с нею что-то сделали, что-то очень нехорошее (возможно, причиной было всё то же проклятое
И оставалось придумать, как быть с Малышкой, когда сознание покинет его.
103. Каплин: «Вот и вся история»
Он опустился в кресло, чувствуя, что к нему снова стремительно возвращается жар, будто его обдавало дыханием из чьей-то больной глотки. Но жар, по крайней мере, позволял надеяться, что рано или поздно всё окажется горячечным бредом. Юнец, кстати, выглядел вполне здоровым.
— Могу уделить тебе полчаса, — сказал он, — а больше и не понадобится. Пора заканчивать, — он показал на рукопись, — осталось определиться с тобой… и еще кое с кем.
— Что значит «определиться»? — спросил Каплин голосом, который ему самому показался чужим и хриплым.
— Не тупи. Ты же знаешь, как это бывает. Сначала они плодятся как кролики, потом приходится решать, что с ними делать.
— С кем? — переспросил Каплин. И в самом деле, получилось туповато. Но у него была уважительная причина. Очень уважительная.
— С персонажами, твою мать, — терпеливо объяснил мальчишка. — Где-то к середине задумываешься, а не грохнуть ли этого… или вот эту. Надоели, мешают вырулить туда, куда собирался. Просто мешают. Недостаточно настоящие.
— Значит, она тебе мешала, и ты ее грохнул…
— Ты о ком? О блондиночке? Не расстраивайся. Она с самого начала была лишней.
— Это кто так решил?
— А ты не спрашиваешь, кто так решил, когда умирают младенцы двух дней от роду?
На этот вопрос у Каплина не было ответа. Никогда. Он чувствовал бесконечную усталость. Парня это, похоже, только забавляло.
— Что, хреново, дружище? Наверное, скоро сам попросишь избавить тебя от этого? — Он повертел пером в пространстве. — Не хочется с тобой расставаться раньше времени. Я ведь оставил только тех, кто небезнадежен.
— Зачем?
— Со времен гребаного герра Фауста ответ всё тот же: чтобы не было так скучно жить.
— Спасибо.
— Вот видишь, даже в такую минуту у тебя юморок прорезается. Это я и имел в виду, когда говорил про небезнадежных.
За окном по-прежнему сверкали беззвучные молнии, словно снаружи бушевал апокалипсис, который не касался двоих, сидевших в кабинете. Каплин подумал, что получасовой срок закончится очень скоро… а потом?
— Так что там насчет лишних?
— Да очень просто. Вовремя понял, что здесь ты лишний, — убираешься отсюда сам. Не понял — убираю я.
— А ты дашь убраться?
— Почему нет? Вот, например, Соня всё поняла правильно, и теперь ей хорошо. Совсем хорошо.
Каплин с трудом сообразил, о какой Соне идет речь. Голова раскалывалась. Поэтому задумываться над тем, что означает «совсем хорошо», он не стал.
— Ладно, я тоже понял. Здесь мне больше делать нечего. Я пойду?
— Не спеши, приятель. У тебя есть еще несколько неиспользованных минут.
— Как скажешь.
— Ну-ну, не прикидывайся ягненочком. Я знаю, что у тебя на уме. Ты думаешь, что всё это не может быть реальным, правда? Открою тебе один секрет: это реально, пока не прекратится трансляция.
— Какая трансляция?
— Ты когда-нибудь задумывался, кто транслирует в твой мозг всё то дерьмо, которое ты якобы видишь, слышишь и ощущаешь?
— Задумывался.
— Ну и как?
— Не знаю. А кто?
Юнец понизил голос до театрального шепота и, утрируя доверительный тон, сказал:
— Ты думаешь, мы здесь первые? Tabula rasa — выдумка древних. В наше время ничего чистого уже не осталось, всегда приходится писать