скрепленное рукой его или маршала Орлова. В этих объявлениях я запретила изменять ни одной буквы.
Ланской жаловался, что газета, сообщая о путешествии императрицы, ее стоянках и обедах, ни о ком не упомянула, кроме меня.
«Я должна отослать вас за объяснением, — сказала я — к князю Барятинскому. Эта публикация не мной была составлена. От него же вы узнаете, что с тех пор, как я управляю академией, в газете не было напечатано ни одной придворной новости без особого распоряжения и собственной подписи его или Орлова». — «И все-таки, — возразил он, — вы одни стоите в объявлении с императрицей». — «Я же сказала вам, что вы должны жаловаться на это князю Барятинскому. Что же касается меня, то я не занимаюсь и не читаю этих статей».
Наперсник Екатерины продолжал твердить одно и то же, пока не наскучил мне своей нелепостью. «Кажется, вы в состоянии, милостивый государь, понять, — заключила я, — что, как ни велика честь обедать с государыней (что я умею ценить), эта честь нисколько не нова и не необычна для меня; я пользовалась ею с колыбели. Последняя императрица Елизавета была моей крестной матерью и не один раз на неделю заглядывала в наш дом. Я часто обедала на ее коленях и, когда была побольше, садилась за одним столом с ней. После того с какой стати я буду гоняться за этой почестью на листах газеты, когда я и по рождению и по привычке давно знакома с ней?»
Кажется, на этом должен был прекратиться разговор. Но нет, Ланской опять обратился к своей жалобе. Видя, что зала, в которой мы спорили, начала наполняться народом, я сказала ему громко, чтобы слышали другие: «Остановитесь, есть личности, благородная жизнь которых стремится к одному общественному благу и вместе с тем они не всегда пользуются блистательным счастьем и доверием. Но по крайней мере, они имеют право на пощаду со стороны нахалов, на спокойное и справедливое продолжение своего поприща, которое дает им более прочное положение, чем тем случайным метеорам, которые сверкнут и потом исчезнут в ничтожестве».
В это время вошла императрица и избавила меня от этой бессмысленной претензии.
Мои слова были в некотором смысле предсказанием: менее чем через год Ланской умер.
В следующее лето миссис Гамильтон навестила меня, приехав из Ирландии, и я была чрезвычайно обрадована свиданием со своим любезным другом. Она была представлена императрице, которая с особенным благоволением приняла ее в Царском Селе, куда иностранцы редко допускались.
Я испросила отпуск на три месяца, чтобы проводить Гамильтон в Москву. Показав ей любопытные места старой столицы, я повезла ее в свое любимое поместье, Троицкое, где я хотела бы жить и умереть. К крайнему моему удовольствию, Гамильтон осталась довольна этим очаровательным местом, и хотя она, англичанка, привыкла к превосходным паркам и садам своего отечества, тем не менее она удивлялась и хвалила мои собственные, которые я сама развела, где каждое дерево, каждый куст были посажены на моих глазах.
Я устроила в честь своей гостьи сельский праздник, который восхитил ее. В нескольких верстах от Троицкого на моей земле была выстроена новая деревня. По этому случаю я собрала всех крестьян, принадлежавших этой деревне, приказала надеть им праздничное платье с разными украшениями, обычными в наших сельских костюмах. Погода была великолепная, и я заставила их плясать на лугу и петь наши народные песни.
Такой праздник был совершенно новым явлением для Гамильтон; она была очарована чисто национальной сценой, красотой нарядов и живописным положением групп, веселившихся перед ней.
В довершение нашей народной пирушки нас угощали русскими яствами и напитками. Все это вместе произвело такое приятное впечатление на Гамильтон, что наш маленький деревенский праздник понравился ей больше, чем самые роскошные придворные балы.
Когда мои добрые мужики начали пить за мое здоровье, я представила им своего друга и просила выпить и за ее здоровье, сказав им при этом, что новая наша деревня будет называться Гамильтон. Затем пожелала им счастья на новоселье. Наконец поднесла им хлеб и соль по старому обычаю, строго соблюдаемому во всей России и означающему, что в этих первых предметах нашей жизни никогда не будет недостатка в их новом жилище. Крестьяне разошлись так весело, так любо, что жители Гамильтона не забыли этого дня до сих пор. Мой друг принимал жаркое участие в судьбе этого села; она несколько раз посещала его крестьян и часто справлялась о их житье-бытье до последних дней своей жизни.
Из Троицкого мы отправились в Круглово близ Могилева, подаренное мне императрицей, и, таким образом, Гамильтон имела случай увидеть большую часть Московской, Калужской, Смоленской и Могилевской губерний.
Мы возвратились в Петербург уже в конце осени, когда в Академии наук обыкновенно читались те сочинения, которые в предыдущем году были присланы разными учеными для соискания академических премий, раздаваемых, согласно правилам программы, через год.
У меня вовсе не было охоты выставляться напоказ на наших ученых конференциях, тем менее — во время публичных заседаний. При всем том по настоянию Гамильтон, желавшей видеть меня на кафедре как директора, я согласилась взойти. В назначенный день для раздачи призов и публичного заседания, о чем было объявлено в газетах, в академии собралось множество народа. В числе посетителей были даже посланники и их жены в качестве зрителей и слушателей. Я взошла на кафедру и произнесла речь, самую лаконичную. Несмотря на то, что я говорила не более пяти или шести минут, мое волнение, столь обычное в подобных случаях, было так велико, что я вынуждена была гасить в себе чувство стыда стаканом холодной воды.
Я была рада окончанию заседания и с тех пор никогда больше не появлялась на кафедре.
Около того времени мы услышали о смерти отца Щербинина. Мнимый друг моей дочери, умирая, советовал ей искать соединения со своим мужем, с которым она уже давно разлучилась. Я уверена, что этот совет клонился к тому, чтобы, отдалив ее от моего влияния, легче отобрать у нее денежные и бриллиантовые подарки. Когда я узнала, что Щербинина получила письмо такого содержания, я не хотела вмешиваться со своим материнским авторитетом в дела моей дочери, но употребила все усилия, внушаемые дружеским и нежным сочувствием, чтобы доказать ей все лицемерие этого совета. Слезы, бесполезные наставления и глубокая скорбь расстроили мое здоровье. В самом деле, я предвидела все, что впоследствии и случилось. Кроме того, мне хорошо была известна расточительность моей дочери; уже только поэтому нельзя было не опасаться за дурные последствия ее нового шага. Правда, она обещала оставить Петербург и жить или с родственниками своего мужа, или в своем имении.
Я не могу без величайшего огорчения вспоминать о некоторых событиях этого дела и потому должна умолчать о них. Достаточно сказать, я заболела так, что моя сестра и Гамильтон серьезно опасались за мою жизнь. Этот удар так сильно поразил мою нервную систему, что, когда я в состоянии была прогуливаться и посещать дачу, воспоминания о столь знакомых мне предметах почти совсем исчезли из памяти. Моя душа оживала под влиянием одной тоски и безутешного раздумья о будущих столь же грустных обстоятельствах.
Однажды я отправилась с сестрой и своим другом гулять. Мы подъехали к даче и вышли из экипажа в лесу, примыкавшем к моему имению. Случилось так, что на этой стороне я еще не построила никакого здания; два простых столба с перекладиной служили воротами, пропускавшими на мою землю. Карета ехала впереди; я вошла в ворота следом за Полянской и Гамильтон, и вдруг тяжелое бревно, сорвавшись сверху, упало мне на голову.
На крики моих спутниц сбежались девушки, собиравшие грибы неподалеку в лесу. Я упала на землю и, советуя своим друзьям успокоиться, сняла ночной колпак и шляпу, которая, вероятно, спасла мне жизнь, и просила осмотреть рану, так как я чувствовала боль от ушиба. На голове, однако, не было никакого внешнего признака; но Гамильтон предложила скорее сесть в карету и возвратиться в город для немедленного совета с доктором Роджерсоном. Я же хотела немного походить, чтобы улучшить кровообращение в ногах. Когда мы приехали домой, явился доктор и с более чем обеспокоенным видом спросил меня, чувствовала ли я какие-нибудь болезненные припадки. Я отвечала с улыбкой, что чувствовала, но советовала ему не бояться за меня, потому что есть демон, хранящий меня и заставляющий продолжать жизнь наперекор мне самой.
Ушиб не имел никаких серьезных последствий. Не от физических болей и страданий суждено было мне умереть; другие, нравственные удары сильней поражали меня.
Здоровье мое мало-помалу поправлялось, но отъезд Гамильтон на следующее лето 1785 года снова