бы даже повенчаны в церкви, с легкой руки религиозной Никитиной бабки, и никто уже не может представить их врозь. А Гриша Русов, сибирский парнишка, молчаливый, угрюмый, немного закомплексованный, забредший в гостеприимный дом Ракитиных совсем случайно, уже представил их врозь, этих нежных голубков-неразлучников, Нику и Никиту. Представил так ясно, так живо, что даже зажмурился, быстро сглотнул, двинув кадыкам, и облизнулся.
У него с детства была такая привычка: сглатывать слюну и облизывать губы. К жизни он относился с какой-то судорожной гастрономической жадностью.
Будущий губернатор для начала принялся резво ухаживать за будущей бродяжкой-художницей, маленькой, востренькой Зинулей Резниковой.
Зинуля была подругой Ники и жила у нее в квартире после сложного многосерийного конфликта с родителями. Сюжет этого конфликта она изложила Грише с ходу, в первый же вечер, когда он вместе с Никитой отправился провожать девочек домой.
Никита и Ника шли не спеша по пустому Гоголевскому бульвару и совсем отстали. Зинуля всегда спешила, неслась вперед так, что ветер свистел в ушах, и светлые, ярко-желтые, как цыплячье оперенье, волосы развевались, взлетали, создавая иллюзию золотистых лучей вокруг маленького детского лица.
Зинуля выглядела значительно младше своих восемнадцати. Ее не пускали в кино, если значилось на афише: «Детям до шестнадцати…» Ей не продавали спиртное и сигареты. Одежду она покупала себе в «Детском мире». Даже самый маленький взрослый размер был ей велик.
В первый же вечер Русов узнал, что Ника Елагина живет одна с шестнадцати лет. Круглая сирота. Отличная двухкомнатная квартира в центре Москвы. Второй курс медицинского института. А ночами – работа санитаркой в Институте Склифосовского, в самом тяжелом, реанимационном отделении. Ей надо зарабатывать на жизнь. У нее никого нет. Родители погибли.
Болтушка Зинуля почему-то сразу помрачнела, когда Русов задал ей вопрос о родителях Ники.
– Мы не будем об этом говорить, ладно? Ника просила, чтобы этой темы я не касалась в разговорах с чужими.
– Ну да, – простодушно улыбнулся Русов, – я, разумеется, пока еще чужой. Но это ненадолго. Я скоро стану совсем своим. И для тебя, и для твоей подруги, и для замечательного семейства Ракитиных. – Он блеснул в темноте крепкими белыми зубами, сглотнул, облизнулся и обнял Зинулю за плечи. Косточки у нее были тоненькие, цыплячьи. Она снизу вверх смерила его удивленным насмешливым взглядом.
– Откуда такая уверенность?
– Я классный парень, Зинуля. И вы все это скоро поймете.
– Вот только классных парней в доме Ракитиных не хватало. – Она весело засмеялась, скинула его руку, передернув плечиками, и помчалась назад, навстречу Нике с Никитой. Они так отстали, что их силуэты едва были видны в другом конце бульвара. Приостановилась на бегу у большой лужи, развернулась и крикнула: – Ку-ку, Гриня! – Пронзительный голосок впился в уши, защекотал барабанные перепонки. И на многие годы почему-то запомнился этот дурацкий крик, эта тонкая маленькая фигурка, мчащаяся по лужам.
Григорий Петрович встряхнулся, упрямо мотнул головой, отгоняя неприятные воспоминания, и закурил. Он сидел в своем новом губернаторском кабинете. За окном было ясное майское утро девяносто восьмого года. На столе перед ним лежало несколько свежих утренних газет. Цветными маркерами были выделены заголовки статей, на которые его пресс-секретарь рекомендовал обратить внимание.
Он вдруг обнаружил, что тупо смотрит на фотографию в какой-то гадкой, но страшно популярной ежедневной московской газетенке. Перед ним была Ника крупным планом. У нее за спиной просматривалось здание аэропорта. Снимали со вспышкой, в темноте, но светящиеся буквы «ДОМОДЕДОВО» можно было прочитать.
Григорий Петрович, не отрывая глаз от снимка, открыл верхний ящик стола, достал большую лупу. Нет, не лицо своей жены он разглядывал. Его заинтересовала женщина, стоявшая рядом. Маленькая, почти на голову ниже Ники, худенькая, как голодающий подросток. Лохматая светлая головка на тонкой цыплячьей шейке.
Она сильно изменилась, постарела. Она держала Нику под руку и улыбалась щербатым ртом, глядя с газетной страницы прямо в глаза Григорию Петровичу.
Он отложил лупу, откинулся на спинку мягкого кожаного кресла и несколько секунд сидел, прикрыв глаза. Со стороны его лицо казалось неживым, застывшим, бледным, как восковая маска. На столе взвизгнул один из телефонов. Григорий Петрович сильно вздрогнул, открыл глаза, но трубку брать не стал. Он знал, что через секунду ее возьмет секретарша на параллельном телефоне.
– Наташа, меня ни для кого нет на двадцать минут, – быстро проговорил он в микрофон селекторной связи.
– Хорошо, Григорий Петрович, – ответил приятный женский голос, – может, кофейку принести?
– Позже.
Он отключил селектор, резко поднялся, прошел по своему кабинету из угла в угол, закурил, тут же загасил сигарету. Руки у него слегка дрожали. И еще раз с пугающей ясностью донесся до него из далекого прошлого, прорывая плотные наслоения двадцати прожитых лет, щекоча барабанные перепонки, звонкий детский голосок: «Ку-ку, Гриня!»
Актрисе Виктории Роговой нравилось, когда вокруг нее разгорались страсти, когда за нее боялись и переживали. Она была настоящей, прирожденной актрисой, и нерастраченную энергию лицедейства выплескивала, как крутой кипяток, на головы своим близким.
За элениумом последовала петля, ловко сплетенная из двух пар старых колготок и закрепленная на крюке, на котором висела люстра. Петлю и табуретку под ней увидела Ника, вернувшись из школы. Мама в вечернем платье стояла на табуретке с петлей на шее и смотрела на Нику. Люстра угрожающе покачивалась над ее головой.
Не раздумывая, не ахая и не падая в обморок, Ника взяла ножницы, благо они лежали на мамином туалетном столике, моментальным движением пододвинула стул, вскочила на него и перерезала веревку.
Виктория, продолжая стоять на табуретке, разразилась дикими рыданиями.
– Зачем ты это сделала? Боишься, что будешь чувствовать себя виноватой? Опасаешься угрызений совести? Ты это сделала для себя, моя дорогая доченька. Все в этой жизни ты делаешь только для себя, любимой.
– Слезь, пожалуйста, – сказала Ника и вышла из комнаты.
Потом ей было очень худо. Петля и табуретка вызвали в памяти совсем другую картину, в которой не было ничего фарсового, театрального. Там все произошло всерьез.
– Она как будто издевается надо мной, – говорила Ника вечером, сидя на лавочке во дворе с Никитой, – я слишком отчетливо помню папину смерть. Зачем этот спектакль? Я не режиссер, и зритель из меня негодный получается, неблагодарный.
– Почему же неблагодарный? – усмехнулся Никита. – В самый раз. Зритель что надо. Ты ведь испугалась, когда увидела? И сейчас тебя трясет.
– Мне просто некогда было пугаться. Одно неверное движение – и табуретка могла упасть.
– Ты не думаешь, что она специально ждала, когда ты вернешься из школы, услышала, как открывается дверь, и быстренько влезла, накинула петлю? – спросил Никита.
– Не сомневаюсь, что так и было.
– Поехали к нам ночевать? – предложил Никита и поцеловал ее в висок. – Мне так не хочется, чтобы ты возвращалась в этот ужас. Твоя кинозвезда наверняка успела напиться до бесчувствия.
– Нет. Это неудобно. К тому же завтра в школу.
– Папа отвезет тебя на машине.
– Ему придется для этого вставать в семь утра, и вообще…
– Что значит «вообще»?
– Ничего… – Она уткнулась лицом в его плечо.
На самом деле ей больше всего на свете хотелось сейчас поехать к нему. Но она не поехала. Она не сомневалась, что без зрителей мама не повторит свой спектакль на «бис». А все-таки было страшно.
Она знала, что родители Никиты будут ей рады, что ей постелют в комнате бабушки Ани, на старинной