сверкающего «паккарда».
– Превратили театр в публичный дом, – пробормотала Пасизо, хлопнула в ладоши и крикнула: – Что застыли? В зал, я сказала, быстро!
После репетиции Маша и Май вместе ехали домой на трамвае. Всю дорогу молчали, репетиция длилась пять часов, сил не было говорить, да и не хотелось. Маша вдруг поймала себя на том, что впервые за эти дни не думает об Илье. В ушах у нее шелестело отвратительное слово «конфискаты».
Еще в училище у некоторых ее однокашниц случались романы с женатыми мужчинами из органов, из наркоматов. Цветы, шмотки, поездки на автомобилях за город, ночевки на шикарных дачах. Девочки таинственно шептались об этом в раздевалке, никогда не называя фамилий своих высокопоставленных ухажеров.
Иногда к Маше после концерта подкатывал какой-нибудь самодовольный хмырь в форме или в дорогом костюме. Маша вежливо извинялась, говорила «я на минутку». Если можно было удрать, удирала домой. Если концерт проходил в охраняемом здании, например в клубе НКВД, откуда просто так не выскользнешь, пряталась в женском туалете. Как правило, хмырь легко переключался на другую девочку, которая не исчезала.
– Зря выпендриваешься, Акимова, – сказала ей однажды Ира Селезнева. – Ты хотя бы знаешь, кто тебя клеил?
– Кто?
– Товарищ Колода из отдела, который курирует театры, поняла?
– Не-а, не поняла.
– Ну и дура!
У товарища Колоды были малюсенькие мышиные глазки и пованивало изо рта. Маша предпочитала оставаться дурой.
Ира Селезнева к восемнадцати годам сделала четыре аборта. Света Борисова, к которой после исчезновения Маши подкатил товарищ Колода, расцвела, похорошела, за ней приезжал шикарный автомобиль, от нее пахло французскими духами «Коти», у нее появилась куча платьев, костюмов, кольца и сережки с настоящими драгоценными камнями.
«Значит, все это конфискаты, вещи, взятые при арестах, вещи убитых», – думала Маша, глядя в окно трамвая на заснеженный темный город.
Мела метель, фонари горели тускло, силуэты прохожих казались призраками. Спрыгнув со ступеньки трамвая, Маша чуть не упала. Было ужасно скользко. Она все еще ходила в валенках, правда, не в старых Васиных, а в новых, но без галош. Галоши исчезли из продажи, а о новых ботинках пока не стоило и мечтать.
Май поймал ее на лету, взял под руку.
– Знаешь, сегодня пришло письмо от тети Наташи, это мамина сестра, она осталась в Ленинграде после ареста моих. Она одинокая, работает корректором в научном издательстве. Жила очень тихо, носила им передачи. Теперь ее высылают из Ленинграда. А передачи перестали принимать еще в прошлом году. У них обоих, у мамы и папы, десять лет без права переписки. Это означает…
Он вдруг остановился, взял Машу за плечи, повернул лицом к себе.
– Машка, поцелуй меня!
Она чмокнула его в холодную щеку.
– Нет, не так, – он прижался губами к ее губам, потом отстранился и произнес: – Десять лет без права переписки – это означает расстрел.
– Почему? Совсем не обязательно, – она не почувствовала поцелуя, губы застыли на морозе.
Было жалко Мая и его родителей, которых она никогда не видела, его бабушку, которая все время болела, и себя и своих родителей тоже жалко, хотя ничего плохого не произошло. Но ведь может произойти. Она вспомнила, какое было у мамы лицо, когда они шептались в ванной и мама сказала: «У папы сейчас…».
«Мама замолчала на полуслове потому, что у папы на работе уже арестовали несколько человек и в любой момент… А вдруг Илья исчез из-за этого? Он служит где-то наверху, там известно заранее, кого должны взять, и он теперь не может жениться на мне, ведь если возьмут папу, я стану дочерью врага народа».
Она не желала об этом думать, требовалось срочно сочинить какой-нибудь стишок, заесть стишком тошнотворный страх.
Стишок никуда не годился, он получился совсем бредовый, жуткий. Стало только хуже. Чтобы забыть, вытряхнуть его из головы, она заговорила громким бодрым голосом:
– Май, успокойся, послушай, ведь их арестовали по ошибке, и многих других тоже по ошибке. Все ошибки рано или поздно исправляются, их выпустят, даже с извинениями, вот увидишь.
– Брось, Машка, не нужно, все это я самому себе и бабушке повторяю каждый день.
Они пошли дальше по Мещанской сквозь метель. Май крепко держал ее под руку.
– Май, пожалуйста, не верь, что твоих родителей расстреляли, просто не верь, и все, – тихо бормотала Маша. – Они живы, вернутся домой, так не бывает, чтобы столько людей сажали в тюрьму ни за что, должно быть какое-то объяснение, и должен прийти конец этому ужасу.
– Мг-м, – промычал Май, – вот твоя парадная. Знаешь, чем отличаются ленинградцы от москвичей? Мы говорим «парадная». Вы – «подъезд». У нас хлебом называют только черный, белый это булка. У вас хлеб и черный, и белый, а булка сдобная, сладкая. И еще у нас есть слово «поребрик», а у вас такого слова нет. Машка! – Он обнял ее, зашептал на ухо: – Машка, будь, пожалуйста, осторожней, поднимай руку на собраниях, держись подальше от Борисовой, от Селезневой, от товарищей колод, и молчи, молчи. У нас с тобой отличная профессия. Мы молча танцуем. Просто танцуем, и все.
Глава восьмая
Приход к власти нацистской партии отразилось на жизни семьи доктора Штерна наилучшим образом. Доктор стал необычайно моден, лечил только избранных, и платили ему по самому высокому тарифу, исчезла необходимость работать в клинике. Образовалось больше свободного времени, но силы таяли. Почти каждую ночь повторялся кошмарный сон: бешеное верчение черной воронки, исчезновение во мраке. Карл спокойно и отстраненно констатировал у себя глубокую затяжную депрессию и не понимал, каким образом ему удается лечить своих капризных пациентов.
Сеансы психотерапии давно превратились в рутину, в ритуальное повторение одних и тех же текстов и жестов, самым осмысленным из которых было получение гонорара наличными. Доктор чувствовал себя шарлатаном, мошенником и подозревал, что именно в этом кроется секрет его успеха у нацистов.
– Я такой же, как они, – признался он Бруно. – Я постоянно вру, я насквозь фальшивый и никчемный человек. Не могу говорить с Эльзой, у нее эйфория, она верит в гениальность Гитлера, твердит, что национал-социализм единственная сила, способная возродить Германию и защитить немцев от чумы большевизма.
– Ты знаешь, а ведь она права, – задумчиво произнес Бруно. – И в том, что он гений, и в том, что национал-социализм единственная альтернатива большевизму. Демократический эксперимент для Германии оказался неудачным. Веймарская республика провалилась. Было десять партий, осталась одна. И возглавляет ее гений. Вспомни, каким он был в ноябре восемнадцатого и чего достиг за пятнадцать лет! Человек, не имеющий образования, профессии, семьи, истерик, демагог. Внешность самая заурядная, голос резкий, противный. Иностранец, чужак. Бывший австрийский подданный без определенных занятий. Ну признай, наконец, его гениальность.
Карл не мог определить, когда Бруно шутит, когда говорит серьезно. Но других собеседников не было. Со всеми, кроме Бруно, приходилось притворяться, прятать свою депрессию и реальное отношение к происходящему.
Несколько раз его возили к Гитлеру. Соратников и адъютантов пугало, когда фюрер впадал в прострацию, переставал реагировать на окружающих, не отвечал, если к нему обращались. Иногда это состояние длилось несколько минут, иногда растягивалось на долгие часы и приводило к сильным кишечным коликам, которые фюрер принимал за симптомы раковой опухоли.