коммунизма» ехали молча. Перед выходом на сцену колхозного клуба Май бинтовал стертые до крови пальцы на Машиных ногах, он умел это делать удивительно ловко, у нее так не получалось.
Репетировать «Аистенка» приходилось до позднего вечера. Гудели мышцы, слипались глаза, к ночи ноги горели, казалось, вместо ступней раскаленные свинцовые гири.
На очередном собрании, под истерические восторги по поводу расстрела врагов народа, Маша умудрилась заснуть, уронив голову на плечо Кати Родимцевой. Если бы вопли выступавших сопровождались оружейными залпами, она бы все равно не проснулась.
– С ума сошла, Машка, проснись сейчас же! Заметят, загрызут. О господи, ну что мне с тобой делать? – в отчаянии шептала Катя, трясла ее, хлопала по щеке.
Маша просыпалась, таращила красные опухшие глаза, бормотала:
– Да, все, не сплю, не сплю, – и через пару минут опять отключалась.
– Омерзительная нечисть хотела растоптать самое святое… Озверевшие троцкисты-террористы- отравители-змеи-тараканы-собаки… весь советский народ… под руководством… несокрушимыми рядами…
Маше снилось, как они с Ильей поднимаются вверх по гигантской винтовой лестнице, ведущей из тумана в туман, словно ввинченной в грозовое облако.
Лязгали железные ступени. Туман колыхался, клубился. Кричали тысячи голосов, мужских, женских, детских. Хотелось убежать, но ступени обламывались под ногами, как тонкий ледок. Гуща тумана пузырилась живыми человеческими лицами. Открытые рты кричали. Лица растворялись в тумане, их сменяли новые. Маша не успевала разглядеть их, но чувствовала, что есть среди них знакомые, те, кого взяли, кто исчез из жизни. Илья тянул ее за руку вверх. Нельзя смотреть на лица, среди них может оказаться кто-то родной, кто-то еще не арестованный, но уже обреченный, и лучше не видеть. Надо бежать, непонятно, куда и зачем. Туман одинаково плотный внизу, вверху, повсюду лица, крики…
– Машка! – голос Кати прорезался сквозь туман.
Катя крикнула довольно громко, в самое ухо, воспользовавшись очередным грохотом оваций после упоминания товарища Сталина.
– Господи, помилуй, – прошептала Маша и открыла глаза.
– Вот, возьми валидол, положи под язык и больше не засыпай, пожалуйста.
Оставшиеся полчаса Маша сидела прямо, глаз не закрывала, после каждого «товарища Сталина» механически била в ладоши.
– И давно ты таскаешь с собой валидол? – спросила она Катю, когда они вместе вышли из театра.
– Неделю. Да он безвредный совершенно, мятная конфетка.
– Знаю, что безвредный. Тебе он зачем? Его принимают, когда сердце болит.
– Теперь уже не болит. Все в порядке. Дедуля выдержал, не слег, мама цела-невредима, едет в Париж.
– Вот это да! В Париж! Ты серьезно?
– Серьезнее некуда. Маму включили в бригаду, которая строит советский павильон на Всемирной выставке. Ты же знаешь, она скульптор по образованию. Училась вместе с Мухиной. Мама, конечно, была на седьмом небе от радости, когда Мухина о ней вспомнила, забрала к себе делать «Рабочего и колхозницу». Это скульптура такая, главное украшение советского павильона. Полгода маму мы практически не видим. Они живут на работе, спят чуть ли не в цеху. Какой-то секретный завод. Скульптура из нержавеющей стали, гигантская, двадцать четыре метра. Представляешь, отлить все части, полностью собрать, потом разобрать, привезти в Париж и там опять собрать. В общем, неделю назад мама приехала домой, очень странно себя вела, какая-то была слишком веселая, ну, будто пьяная слегка. Повторяла: все чудесно, все отлично. Легли спать. Потом я просыпаюсь, часов в пять утра, она сидит у меня на кровати, целует меня и плачет. Сама уже в шубе, в платке. Спрашиваю: что случилось? Она: все в порядке, все отлично. И убежала. Я спросонья не поняла, а потом так жутко стало…
– Еще бы…
– Неделю мы с дедулей жили как приговоренные. И главное, ведь нельзя узнать, спросить не у кого… Полный мрак…
– Что же ты не рассказывала ничего?
– Так легче было. Мы и с дедулей ничего не обсуждали. В основном молчали. А вчера вечером является мамочка. Румяная, глаза горят, опять такая веселая-веселая и слегка пьяненькая. Целует нас с дедулей, обнимает, хохочет, говорит: товарища Сталина видела, живого, в свете прожекторов. Теперь все по- настоящему чудесно-отлично. В общем, собрали они скульптуру, и вдруг директору завода померещилось, что рабочий – вылитый Троцкий, а в задних складках юбки колхозницы профиль Троцкого. Он тут же доложил в ЦК. Мухина узнала, отпустила кого могла на ночь по домам, прощаться с родными. Утром все вернулись. Охрану объекта усилили, никого не выпускали, звонить не разрешали. Работали в полной неизвестности, доводили скульптуру до совершенства. Красота немыслимая. А директор акт приемки не подписывает ни в какую, требует перелить голову и юбку. Вдруг ночью на завод приехал Сталин. В цеху включили прожектора, он постоял, посмотрел, ничего не сказал и уехал. До утра, конечно, никто не спал, все с ума сходили. Днем позвонили из секретариата ЦК. Полный порядок. Товарищ Сталин «Рабочего и колхозницу» одобрил, можно разбирать и везти в Париж.
Глава двадцать вторая
Французы почти закончили строительство дворца Шайо на холме Трокадеро, напротив Эйфелевой башни. Ниже, вдоль набережной Пасси, стоял скрытый строительными лесами советский павильон. Габи очень хотелось попасть внутрь, за ограждение. Возле деревянных ворот она увидела двух мужчин в грубых шинелях, перевязанных портупеями, в шапках-ушанках, украшенных металлическими красными звездочками.
– Добрый день, я журналистка, – обратилась к ним Габи по-французски. – Можно мне войти?
Тот, что постарше, с пышными пепельными усами, отрицательно помотал головой. Второй, молодой, конопатый, таращился испуганно и не шевелился.
– Пос-фол-тэ по-шалюст войти пресс, – Габи поздравила себя, впервые в жизни ей удалось произнести целую фразу по-русски.
– Не положено, – ответил тот, что постарше.
Габи нахмурилась, вспоминая значение этого слова.
– Не поло-шено… кем? Кута? Я есть пресс… – она полезла в сумку за удостоверением.
– Шла бы ты, дамочка, отсюда, – тихо произнес усатый.
Ворота открылись, появился высокий полный мужчина в добротном пальто с цигейковым воротником, в черной ворсистой шляпе.
– Добрый день, мадемуазель. Могу я вам помочь? – обратился он к Габи на хорошем французском.
– Благодарю, надеюсь, что можете. Я бы хотела поговорить с кем-нибудь из строителей советского павильона, я журналистка…
Она успела обшарить всю сумку, но удостоверения не нашла, растерянно взглянула на мужчину и, встретившись с ним глазами, закрыла сумку.
– Простите, наверное, я напрасно побеспокоила вас и этих двух месье. Всего доброго, – она быстро пошла прочь.
«Дурацкая, опасная авантюра, – заметила маленькая Габи. – Если называть вещи своими именами, это верх идиотизма».
Взрослая Габриэль не возражала. Проникнуть на территорию советского павильона, найти там кого-то из НКВД и попытаться наладить нормальную связь – верх идиотизма. Она поняла это, как только встретилась глазами с цигейковым незнакомцем. Отвратительный холодный взгляд в упор. Взгляд гестаповца. Она за версту чуяла эту породу.
– Мадемуазель, подождите, – он догнал ее почти бегом, пошел рядом, задыхаясь. – Извините, получилось неудобно. Дело в том, что мы вынуждены были закрыть доступ и поставить охрану, пока идет монтаж.
– Да, я понимаю, у меня к вам нет претензий, – кивнула Габи.
– Ни в коем случае не подумайте, что мы не желаем общаться с прессой. Наоборот, мы заинтересованы… – у него были отличный французский и сильная одышка.