высокие сапоги.
– Кому это нужно? – спросила я то ли вслух, то ли про себя.
– Тебе.
– Кроме меня – кому?
– Не знаю. Какая разница?
– Вот именно, какая разница, кто стрелял в него и стрелял ли вообще? Прошло девяносто лет, все давно забыто. Я почти не сплю, ни о чем другом не могу думать, я смертельно устала, мне снятся кошмары, мне страшно.
– А ты не бойся, вот и не будет страшно.
Несколько минут мы шли молча. Наконец Агапкин заговорил, спокойно и рассудительно, словно у нас с ним происходило деловое совещание.
– Возможно, она была не абсолютно слепой, но, безусловно, видела очень плохо. В любом случае на роль эсеровского боевика она не годилась.
Я с радостью подхватила этот бодрый тон, мне стало стыдно за свое нытье.
– Теперь хотя бы понятно, почему она стояла, а не бежала, когда все бежали. Слепая, в темноте, с гвоздями в ботинках, она просто не понимала, куда попала, что происходит, не знала, что ей делать.
– Вот именно, слепая в темноте. О ней почти ничего не известно. Юридически установленным фактом можно считать лишь то, что она не стреляла в Ленина. Тов. Мальков убил беспомощного, больного, ни в чем не повинного человека.
– Ну, а как же бессрочная каторга? Разве не была она в юности террористкой?
– Когда ты вернешься в номер, почитай распечатки, которые я оставил на кровати, – произнес Агапкин и исчез.
Я устала от его произвольных исчезновений и появлений. Конечно, я понимала – мой очевидец не может оставаться при мне постоянно, ему нужно жить и действовать в пространстве романа, а мне пора обходиться без няньки. Приятно, когда кто-то хоть иногда о тебе заботится, помогает решать задачки, набивает газетой и ставит под батарею твои промокшие туфли, смиренно терпит твое нытье, не обижается на долгие приступы хмурого молчания, понимает тебя без слов и принимает такую, какая есть. Но может возникнуть зависимость. А я не хочу, не желаю ни от кого зависеть.
В общем, так. Пусть мой очевидец исчезает и появляется когда ему угодно. Возникнет – буду рада. Исчезнет – переживу, обойдусь. Надоест ему скакать из одной реальности в другую, пожелает забыть обо мне, остаться персонажем романа – пожалуйста, на здоровье, собственно, это главное его предназначение, все прочее мелочи.
Когда я вернулась в номер, было тихо. Соседи уснули. Я плюхнулась на кровать, полежала неподвижно несколько минут, глядя в потолок, на гигантскую хрустальную люстру. Эти люстры были предметом особой гордости администрации дома отдыха, их красоте и ценности посвящался красочный разворот в рекламном буклете.
Протянув руку, я нащупала на шелковом покрывале пластиковый файл. Не вставая, принялась читать. Текст был на английском языке. Я не сразу поняла, что передо мной страницы из личного дневника Якова Петерса.
Он писал это в 1920-м, выздоравливая после тифа. Дневник сохранился чудом, вероятно из за английского языка.
Меня давно уже мучил наивный и глупый вопрос. Кто-нибудь из участников жуткого водевиля под названием «Покушение на Ленина» чувствовал нечто, похожее на раскаяние, сожаление или хотя бы слабенькое сомнение? Я знаю, что творилось в то время, сколько крови было пролито, и все-таки шел восемнадцатый, а не тридцать седьмой год. Процесс превращения людей в машины для убийства, организма в управляемый механизм только начинался.
Я читала мемуары старой большевички Анжелики Балабановой, в которых она пишет, что якобы Крупская, когда узнала о расстреле Каплан, рыдала, билась в истерике. Ленин был мрачен и старался избегать этой темы.
Мне приходилось натыкаться на мифы, будто бы Ильич тайно помиловал Каплан, и вообще, они были знакомы. Брат Ленина, Дмитрий Ульянов, врач-терапевт, чуть ли не влюбился в кроткую слепую девушку, он работал в крымском санатории, в который она попала летом 1917-го, после освобождения, и там у них завязались «особые отношения».
Ну да ладно, бог с ними, с мифами, всех не перечесть, а тратить силы на опровержение совсем уж глупо.
Трудно определить, насколько глубоко посвящена была во внутреннюю механику событий Надежда Константиновна, но что касается Петерса, он знал если не все, то почти все. Он много и долго допрашивал Каплан. В дневнике есть подробное воспоминание об одном из ночных допросов. Впрочем, это даже допросом назвать нельзя. Они просто разговаривали.
В разговоре, записанном Петерсом по памяти, не упоминалось имя Ленина, не произносились названия партий, вообще ни слова о политике. Речь шла о любви.
Фани рассказала, как этим летом встретилась в Харькове с неким Микой. Она тосковала по нему десять каторжных лет и искала его почти год, с тех пор, как вернулась с каторги. Наконец нашла. Перед свиданием отправилась на базар и сменяла на кусок душистого мыла единственную ценную вещь, которую имела – пуховую шаль, подарок подруг каторжанок.
Кто такой был Мика, Петерс отлично знал, но в дневнике никаких подробностей об этом человеке не выдал, лишь назвал имя – Виктор Гарский, впрочем, оно не настоящее. Псевдоним.
Свидание состоялось. Утром он сказал ей, что вовсе ее не любит, просто от нее хорошо пахло. «От тебя пахнет, как от Ванды, теми же духами». Он любил какую-то Ванду. Фани так сильно любила его, что даже не ревновала. Ее растрогало, что он, такой наивный, принял запах мыла за духи.
Расставшись с Микой, она одиноко, бесцельно бродила по городу. Ее семья, родители, братья, сестры еще в 1911-м эмигрировали в Америку. Она не знала, куда себя деть, что делать, хотела закутаться в шаль, но шали не было, остался только душистый обмылок, и больше никакого имущества. Она решила отправиться в Москву, к своим подругам каторжанкам.
Когда разговор закончился и Фани увели в камеру, в кабинет к Петерсу заглянул тов. Луначарский. Петерс поделился с ним, рассказал о шали и обмылке, упоминул Гарского.
– Тебе жалко ее? – сурово спросил Луначарский.
– Как мужчине и как человеку, конечно, жалко, – ответил Петерс, – но как большевику она мне отвратительна.
На следующее утро, 2 сентября, Свердлов собрал Президиум ВЦИК, вызвал Петерса.
Сохранился протокол заседания. Петерс доложил, что появились новые данные, будет проведен следственный эксперимент, дактилоскопическая экспертиза. Свердлов согласился. Следствие нужно продолжить, однако с Каплан придется решать сегодня.
Свердлов:
Петерс:
На этой фразе протокол обрывается.
В дневнике Петерс пишет:
По отзывам современников и поздних исследователей, Яков Петерс был беспощадным, циничным злодеем. Однако вот, оказывается, что то живое осталось в нем. Жалость, стыд, раскаяние. После расстрела Каплан он пережил тяжелый запой.
Часы показывали половину третьего ночи. За стенкой было все так же тихо, и, наверное, следовало лечь спать. Но я понимала, что не усну, пока не узнаю, кто такой этот Гарский. В моем ноуте, в книгах и распечатках, которые у меня имелись, о нем не было ни слова. Я встала, спокойно выкурила сигарету на балконе и лишь потом оглядела комнату.
Никаких новых бумаг не было. Я перерыла содержимое прикроватных тумбочек, заглянула в свои сумки, в сейф, в мини-бар.
– Мерзавец, так нельзя поступать, знает же, что не усну! Все, надоело, пусть вообще никогда больше