кто-то сделал бы кое-как, хромал бы Ахмед потом всю оставшуюся жизнь. Нет, тут нечего думать. Пока этот доктор лечит Ахмеджанова, стрелять в него нельзя.
— Ну куда ты лезешь, доктор? — медленно произнес Ахмед, справившись наконец с ширинкой. Возбуждение прошло, он стал дышать спокойно. — Зачем весь этот базар? Влетел, заорал, стволом в меня тычешь. Остынь. И ты, Рафик, опусти свой ствол, — повернулся он к кривоногому, — хочет доктор девочку, пусть берет. Зачем ссориться из-за такой ерунды?
Вадим уже поднимал Машу с пола, осторожно отклеивал скотч с ее рта. Автомат мешал, но он не выпускал его, просто зажал под мышкой. Узел веревки на Машиных запястьях никак не поддавался. Наконец Вадим развязал его зубами.
— Чего ж она на товарняке ехала? — спросил Ахмед, усаживаясь назад, за стол.
Доктор молчал. Оглядевшись, он заметил рядом вывороченный рюкзачок, вытянул из него какой-то свитер, надел на Машу поверх разодранной майки.
— Послушай, Ахмед, — подал голос кривоногий — ты же обещал. Нехорошо, нечестно так.
— Да, доктор, — как бы спохватился Ахмед, — тебе еще надо с Рафиком договориться. Действительно нехорошо получилось. Ему руки рабочие нужны. Я же не знал, что это твоя девочка, обещал Рафику. Ты уж не обижай джигита.
Вадим вытащил из заднего кармана брюк бумажник.
— Сколько? — спросил он, ни на кого не глядя. Кривоногий Рафик задумался на секунду, потом произнес по-русски:
— Пятьсот.
Вадим молча отсчитал пять стодолларовых купюр и сунул их кривоногому в лицо. Тот проворно выхватил деньги и заулыбался:
— Вот это дело, это разговор.
На столе перед Ахмедом так и валялись Машины документы. Вадим взял их, сунул в нагрудный карман рубашки, подошел к Маше, обнял ее за плечи и спросил шепотом:
— Ты можешь сама идти? Маша слабо кивнула в ответ. Когда они подходили к машине, их догнал один из боевиков:
— Эй, доктор, автомат-то мой верни!
Вадим отдал ему автомат, усадил Машу в машину, потом вернулся в сарай, сгреб валявшиеся на полу вещи, кое-как запихнул в рюкзак.
Наконец «Тойота» двинулась в сторону города. Маша только сейчас почувствовала, что ее бьет крупная дрожь и зубы стучат как в лихорадке.
Глава 9
Константинов бросил бадминтонную ракетку на гальку пляжа, взглянул на часы, потом снял их и отдал Арсюше.
— Глебушка, ну давай доиграем! — Арсюша нетерпеливо хлопал своей ракеткой по худой загорелой коленке.
— Теперь с мамой. Я устал прыгать на жаре. Пойду купаться.
— Ну мы же так долго ждали, когда не будет ветра на пляже! Мам! Ты хоть со мной поиграешь?
Елизавета Максимовна нехотя поднялась с лежака, лениво потянулась, и Константинов залюбовался ею. Светло-пепельные волосы были стянуты тугим узлом на затылке, легкие высвободившиеся прядки светились на солнце. Лизе никак нельзя было дать ее сорока лет: тонкая, прямая, как бы летящая фигурка, узкие бедра, длинная шея, острый, всегда чуть вскинутый подбородок… «По сути своей, так сказать, по природе я толстая, — как-то призналась Лиза, — но с пятилетнего возраста в балете. А балет — это муштра, дисциплина почище армии. В детстве я дрожала при виде сдобных булочек, мороженого и шоколада. Но два раза в неделю нас перед занятиями ставили на весы. Лишние двести граммов оборачивались трагедией и позором. Я жутко завидовала тем детям, которые могли ни в чем себе не отказывать и не набирать ни грамма — у них все сгорало после двух часов у станка. А я расплачивалась за половинку эклера неделями. До сих пор не могу спокойно смотреть на пирожные и жареную картошку».
«Но теперь-то можно, — удивился Глеб, — теперь ты не танцуешь, только преподаешь. Ну позволяй себе кулинарные радости хоть иногда!»
«Нет — вздохнула Лиза, — я до сих пор встаю на весы каждые три дня. Стоит мне хоть чуть-чуть поправиться, начинаю себя ненавидеть, презирать и пилить. И потом, если я стану толстой, ты меня разлюбишь. Не из эстетических соображений, а потому, что у меня от этого сразу испортится характер. Я перестану себе нравиться и стану злиться на весь мир».
Невозможно представить себе Лизу, злющуюся на весь мир. Он знал ее одиннадцать лет и ни разу не слышал, чтобы она повысила голос или сказала о ком-нибудь дурное слово. Она могла быть взвинченной, нервной, но никогда не кричала и не злословила, всегда оставалась доброжелательной и приветливой — даже с теми, кто этого не заслуживал.
Вот уже одиннадцать лет все, что делала и говорила Лиза, вызывало у полковника какой-то детский, телячий восторг. Это чувство не проходило с годами, лишь углублялось.
Она сняла темные очки. Большие светло-серые глаза казались еще больше и светлей на загорелом тонком лице.
— Ладно уж, — вздохнула Лиза, — попрыгаю я на солнцепеке вместо Глебушки. Только если опять обгорю, виноваты будете вы оба, изверги.
Она подняла с гальки ракетку и тут же приняла сильную подачу сына. Следующую она пропустила — непроизвольно повернула голову в сторону моря, где подплывал к буйкам широким брассом ее любимый полковник.
Елизавета Максимовна вовсе не хотела сейчас играть в бадминтон. Но если бы она отказалась, Арсюша полез бы в воду за полковником. Ребенок отлично плавает, он доплыл бы с Глебом до буйков — туда, где качается уже на надувном матраце невысокий полноватый и совершенно лысый человек тридцати пяти лет. Между полковником и этим человеком должен состояться короткий непонятный разговор, который Арсюше слушать ни к чему.
— Мам, ну ты играешь или как?
— Играю! — Она ударила по воланчику и больше в сторону моря не взглянула.
Казалось, человек на надувном матрасе дремлет, подставив круглое лицо беспощадному полуденному солнцу. Он даже не открыл глаза, когда полковник подплыл совсем близко и зацепился за качающийся красный буек.
— Привет, Мотя, — тихо произнес полковник, — обгореть не боишься?
— Нет, Глеб Евгеньевич, — ответил Матвей Перцелай, чуть приоткрыв один глаз, — мне не привыкать к солнышку. Я ведь местный. Во-первых, здравствуйте, во-вторых, поздравляю вас. Поздравляю с комсомольцем Ивановым!
— Как вычислил?
— Методом исключения. У Коваля и Зайченко — армянские капиталы, у Волковца — московские. А Иванов как бы чист. Все это время у него налик шел чемоданами. Прямо-таки извержение зеленой лавы с горных вершин.
— Ты поэт, Мотенька, — улыбнулся полковник.
— Нет, Глеб Евгеньевич, «лета к суровой прозе клонят», как сказал классик. Что вам «гэбуха» в затылок дышит, знаете?
— В принципе — да.
— Сейчас без всякого принципа. Вполне конкретно. Сопит, можно сказать. Они, кажется, вам нежный привет через меня передали.
— То есть?
— Лариска, официантка из «Парадиза», болтала-болтала и вдруг про вашу Елизавету Максимовну спросила.