признался, что о возможности такого дорогостоящего лечения ему в его рядовой больнице пока остается только мечтать.
— У нас есть специальные фонды и программы, — сказал француз, — мы вывозим в Западную Европу сотни больных детей из стран третьего мира, оплачиваем лечение.
— Но Советский Союз — это не страна третьего мира! — возмутилась заведующая отделением. Она была секретарем парторганизации больницы. — Никто вам не позволит вывозить наших детей за рубеж!
— Мы могли бы на свои деньги отправить девочку во Францию, вылечить и вернуть ее на родину полностью здоровой, — мягко заметил хирург, — что же в этом плохого?
Главный врач покосился на заведующую, потом на новенькие часы 'Сейка', сверкавшие на его волосатом запястье. Гости, кроме общественных даров, преподносили еще и частные. Надо же случиться, что главному врачу достались именно такие часы, о которых он грезил во сне и наяву всю свою сознательную жизнь.
Исполнение мечты делает человека мягче, добрей. Главный врач вообще не был черствым и злым, он переживал за больных детей и желал им только добра, но все-таки оставался реалистом, а потому вынужден был сказать французскому хирургу:
— Боюсь, это невозможно.
В 1986-м лечение простой советской сироты в странах Западной Европы было, правда, делом невозможным.
— Ну хорошо. Если не во Францию, то в Финляндию, — подала голос другая участница делегации, детский травматолог из Хельсинского государственного госпиталя.
— А что, правда, в Финляндию можно попробовать! — обрадовалась молоденькая переводчица, которая сопровождала делегацию и успела проникнуться сочувствием к тринадцатилетней сироте Маше Григорьевой.
На оформление документов ушло больше двух месяцев. Сколько денег ушло на взятки всяким чиновникам в РОНО, Минздраве и прочих учреждениях, известно только трем людям: Всеволоду Сергеевичу Кумарину, Андрею Евгеньевичу Григорьеву и Уилльяму Макмерфи. Первый выяснял, кому и сколько давать, второй снимал необходимые суммы со своего счета, третий взял на себя посредничество в переводе этих сумм на личные счета членов международной благотворительной организации.
Через много лет, ужиная с отцом в ресторане 'Русский самовар' на Манхэттене, в очередной раз погружаясь в воспоминания о перелете из Москвы в Хельсинки, из Хельсинки в Нью-Йорк, Маша спросила Андрея Евгеньевича:
— Папа, скажи честно, сколько тебе это стоило?
— Не твое дело! — сердито ответил Григорьев. — Лучше объясни мне наконец, какого черта ты выпрыгнула из окна третьего этажа?
В тот вечер они праздновали Машин день рождения. Ей исполнилось двадцать семь. Она давно рассказала отцу все. Холодная комната с плакатами, метель, ночная рубашка, сыгравшая роль парашюта, ветки яблони в пушистом снегу, обе Франкенштейнихи с крысами на головах, добрый доктор, который сообщил о гибели мамы, аминазин, синяя, вспухшая, как подушка, рука. Все это было переговорено, пережито заново, уже вместе, пережевано, оплакано, осмеяно, забыто. И только про лысого она рассказать не могла. Казалось, если произнести вслух фразу 'он сунул свою лапу мне под рубашку', на коже, в тех местах, где побывала эта лапа, проступят пятна, вонючие, зудящие, неизлечимые.
— Ну, давай, колись, наконец, — подбадривал папа, — хватит мне голову морочить, я тебя слишком хорошо знаю и не могу поверить, будто ты сиганула в окошко, чтобы что-то доказать этой дуре Франкенштейн.
В ресторане 'Русский самовар' взрослая Маша Григорьева, доктор психологии, офицер ЦРУ, впервые решилась заговорить о лысом, который пытался изнасиловать ее, тринадцатилетнюю. Она не заметила, что перешла с русского на английский. Так было проще формулировать. Когда она закончила, отец легонько хлопнул ладонью по столу и произнес:
— Да, именно что-то в этом роде я и предполагал. Забудь об этом. Ты взрослый, сильный человек. Надеюсь, сейчас ты понимаешь, какая это ерунда? В итоге ничего не случилось, верно? Ты ускользнула, он остался в дураках.
…'Вот и успокойся! — повторяла Маша, бредя под дождем по Большой Грузинской к подземному переходу и пытаясь приспособить пакет то на согнутом локте правой руки, чтобы не оттягивало кисть, то взять оба в левую руку, — лучше подумай, что надо от тебя Стивену Ловуду, зачем он так упорно приглашает тебя в ресторан? Кто здесь за ним открыто, нагло следит, шантажирует его, и почему он, дипломат, помощник атташе, не может с этим справиться?'
В подземном переходе через Тверскую так же, как пятнадцать лет назад, воняло мочой. Дрожал мертвенный люминесцентный свет. Прислонившись к стене, стоял высокий плечистый нищий, одетый в длинную, подпоясанную веревкой монашескую рясу. Пегая густая борода торчала, как веник, длинные волосы закрывали лицо, ярко белела круглая плешь на макушке. На груди висел фанерный ящик с приклеенным бумажным ликом Иверской Божьей матери.
— Подайте на ремонт храма Божьего, — затянул он громким звучным голосом, увидев Машу.
Кроме них двоих, никого в переходе не было. Маша при всем желании не могла ему подать, обе руки заняты, и неизвестно, остались ли в маленькой сумке какие-нибудь центы. Да и зачем ему центы?
— Девушка, а девушка, ты бы рублик бросила, а? Совесть есть у тебя? На святое дело жалеешь? — сказал он громко и грозно, когда она приблизилась. — Да ты глухая, что ли?
Маша скользнула взглядом по испитому нестарому лицу, встретилась с тяжелыми опухшими глазами, прибавила шаг, но тут ручка одного из пакетов лопнула. Перехватив второй пакет на локоть, Маша успела придержать лопнувший, но из него все-таки вывалились на грязный пол перехода упаковка йогуртов и бутылка воды.
— Вот, тебя Бог наказал! — злорадно заявил нищий. — Дай хотя бы пожрать чего-нибудь, если денег жалко и выпить нет, тебе же тащить будет легче.
Маша кое-как связала порванную ручку, достала из пакета упаковку мягкого сыра и пачку галет.
— Возьмите.
— Спаси Господи, — снисходительно кивнул нищий. — Лучше бы, конечно, колбаски или там ветчины, ну да ладно. Слушай, а выпить точно нет?
— Ну вы и нахал, дяденька, — засмеялась Маша.
— На том стоим, — улыбнулся нищий, показывая весь свой щербатый черный рот.
На ступеньке валялась банановая корка, Маша поскользнулась и едва не упала. Правая рука ныла нестерпимо. Прошла вечность, прежде чем Маша оказалась в Пыхово-Церковном переулке. Мокрая насквозь, с тяжеленными пакетами, она стояла у подъезда и тихо всхлипывала, сама не понимая, плачет или смеется. Лампочка не горела, и разобрать нацарапанные цифры в темноте не удавалось. Ловуд так и не нашел код в своей записной книжке. А спросить она забыла.
В подъезд ее впустила хихикающая компания подростков. Оказавшись в красной мрачной конуре, она быстро переоделась во все сухое, включила холодильник, разложила продукты, поставила чайник, отправилась в ванную, чтобы повесить шторку. Но вешать оказалось некуда. Ни палки, ни струны, ничего.
Напоследок ее ждал еще один сюрприз. Не раскладывалась тахта. Под квадратными поролоновыми подушками скрывалась сложная, ржавая конструкция с рычагами и пружинами, придуманная явно нездоровым человеком. Белье, подушка и одеяло оказались внутри тахты, в занозистом выдвижном ящике, который не выдвигался. Маша провозилась минут двадцать, наконец улеглась.
Белье было влажным, подушка напоминала комок сырого теста, одеяло кололось сквозь ветхий пододеяльник. Постель пахла плесенью и нафталином.
— Это был плохой день, — пробормотала она, дрожа от озноба и усталости, — очень плохой и очень долгий день. Но он кончился. Спасибо ему за это.
До выхода Евгения Николаевича Рязанцева в прямой эфир оставалось десять минут. Все они были отданы рекламному блоку. Марина и ее вежливый приятель отужинали и закрылись в комнате. Сквозь