через Иерихон, переправиться через Иордан, пересечь горы Аммона и затем двинуться на юг, в Моав.
Язык моавитян похож на древнееврейский. Израильтянин, пришедший в Моав, мог понимать речь моавитян. Различия между двумя языками носили в основном диалектный характер. Например, «я» по- моавски «анах», а не «анохи», как на иврите; «год» — «шат», а не «шана»; «воевать» — «ле-хилтахем», а не «ле-хиллахем»; «много дней» — «яман раббан» (или «ямин раббин»), а не «ямим раббим».
За время жатвы можно было привыкнуть к их языку и даже научиться говорить на нем.
В 1868 году в Дивоне, к северу от реки Арнон, около главной дороги, ведущей в Раббат-Аммон, была обнаружена надпись, датируемая IX веком до н. э., принадлежащая Мешу, царю Моава. Это рассказ о событиях в Моаве, предшествовавших восстанию Меши против Израиля, и о его завоеваниях и деяниях после освобождения от власти Израиля. В надписи 34 строки, и тот, кто знает иврит, может прочесть ее. Она начинается словами: «Я, Меша, сын Кмоша… царь Моава, из Дивона. Отец мой царствовал над Моавом тридцать лет, а я воцарился после отца моего и воздвиг эту высоту Кмошу… Омри, царь Израиля, угнетал Моав много дней…» Надпись хранится теперь в Лувре, в Париже.
В годы засухи тучи, набегающие с моря, проходят на большой высоте над Бет-Лехемом и Хевроном.
Но когда они достигают Моава и наталкиваются на его высокие горы, они разражаются дождем. Правда, дожди эти довольно скудны, но вместе с обильной росой они достаточны, чтобы выращивать ячмень и пшеницу. На юге хлебные злаки приспособились к местным условиям на протяжении веков и выработали в себе способность произрастать при небольшом количестве влаги. Стебли у них короткие, листьев мало, и зерна скоро вызревают. Хлебное поле в Моаве — это не золотое море колосьев, которое доходит до пояса жнецам, как в Изреэльской долине и в прибрежной полосе. В Моаве при сборе урожая наклоняются и вырывают злаки с корнем. Стебли их здесь короткие, но колосья словно налитые и дают земледельцу достаточно хлеба.
Подобно сыновьям праотца Иехуды, который пошел в Адуллам, сыновья Элимелеха, поселившегося в Моаве, взяли себе в жены дочерей страны. И судьба их была такой же, как судьба первых двух сыновей Иехуды. Махлон и Килион, как Эр и Онан, умерли, не оставив после себя потомства. После смерти Элимелеха, а затем и двух его сыновей его жена Нооми вместе с одной из своих невесток, Руфью, покинула Моав и вернулась к своему народу, в свой родной города Иудее.
Рассказ о браке между Руфью Моавитянкой и Боазом — это рассказ о гумне. Некогда засуха и голод заставили Элимелеха покинуть свой дом и отправиться в Моав. На поле среди жнецов нашла Руфь своего второго мужа. В период патриархов, когда евреи были кочевниками, живущими в шатрах и пасущими свои стада, мужчины часто встречали своих будущих жен у колодца, куда те являлись напоить свой скот. Теперь же, когда они стали оседлыми земледельцами, виноградник и хлебное поле в период жатвы сменили колодец. В душную летнюю ночь, когда дул хамсин, Руфь сказала Боазу: «Простри крыло твое на рабу твою, ибо ты родственник». На это Боаз ответил ей: «Доброе дело сделала ты еще лучше прежнего, что не пошла искать молодых людей». В обычные летние дни веют зерно пополудни на ветру, но в сезон хамсинов в продолжение всего дня воздух совершенно неподвижен, и веятели ожидают наступления вечера. С заходом солнца становится прохладнее, появляется легкий ветерок и можно веять на гумне, подбрасывая вилами обмолоченные колосья и предоставляя ветру разделить между тяжелыми зернами, падающими на свое место, и соломой и мякиной, уносимыми прочь. Все было прекрасно в тот вечер: ласковое дыхание ветерка, сладкий аромат сена на гумне, слова и жесты Руфи и Боаза. «Боаз наелся и напился, и развеселилось сердце его», а Руфь умастила себя благовониями и облачилась в нарядные одежды. Ее сверковь, Нооми, которая знала, что ожидает ее, предостерегла ее: «Не показывайся ему, доколе не кончит есть и пить».
Все шло точно так, как задумала Нооми. Руфь сделала все, что наказывала ей сделать свекровь, и Боаз повел себя так, как и ожидали от него. Утром он вышел к городским воротам, предложил одному из родственников Элимелеха выкупить поле Элимелеха и взять Руфь в жены.[5]
Родственник Элимелеха отверг это предложение (как некогда Онан, сын Иехуды, который отказался жениться на Тамар после смерти своего бездетного брата Эра), опасаясь, что такой брак уменьшит его собственную долю в наследстве. Он сказал Боазу: «Не могу я взять ее себе, чтобы не расстроить своего удела: прими ее ты, ибо я не могу принять». Поэтому Боаз купил у Нооми «все Элимелехово и все Килионово и Махлоново… Также и Руфь Моавитянку, жену Махлонову, взял себе в жены».
И весь народ, присутствовавший при этом, и старейшины города благословили его: «Да соделает Господь жену, входящую в дом твой, как Рахиль и как Лию». И добавили: «И да будет дом твой, как дом Переца, которого родила Тамар Иехуде».
Так Боаз взял Руфь в жены, и родился у них сын Овед. Овед и Перец родились от чужестранок. Они вошли в род основателей дома Давидова в силу обязательства их отцов жениться на вдове своего умершего родственника, нежелания остаться бездетными и ловкости, с которой они пленили сердца своих искупителей: Боаза и Иехуды.
В первые годы существования Нахалала гумно тоже было центром жизни поселения. Взрослые сносили жатву своего годового труда на гумно, а мы, подростки, коротали теплые летние вечера на скирдах.
В те дни мы занимались главным образом полевыми посевами. Сеяли пшеницу и ячмень зимой, а кукурузу и сорго летом. Тракторов и комбайнов на полях тогда не видели. Сеяли мы вручную, пахали на лошадях и мулах, жали серпами и на тележках свозили жатву на гумно.
Гумно находилось в центре поселения. Каждому земледельцу был отведен на гумне его собственный участок, на который он свозил урожай со своего поля, собирая в одну кучу пшеницу, в другую ячмень. Мой отец сгружал вилами с телеги снопы, а я, стоя на скирде, подхватывал их и укладывал в две кучи, колосьями внутрь скирды, а стеблями наружу. Молотили на старой немецкой молотилке, которая работала медленно и часто выходила из строя. Молотьба шла в течение всего лета. Машина продвигалась от скирды к скирде, пожирая колосья и выплевывая мешки зерна, В периоды напряжения и беспорядков судьба урожая вызывала серьезные опасения. Участились нападения на евреев, которые случайно оказывались в арабских городах или кварталах, а в сельской местности — поджоги хлеба на корню и зернохранилищ.
В Нахалале была усилена охрана. На водонапорной башне установили круглосуточный сторожевой пост, и часовой наблюдал в бинокль за тем, что происходило на полях. Если ему казалось, что где-то занялся огонь в хлебах, он бил в колокол, и всадники мчались во весь опор тушить пожар. Летом 1929 года, когда вспыхнули арабские волнения, мне было четырнадцать лет. Наши родители с оружием в руках караулили дома и хлева, а на нас, подростков, была возложена задача сторожить зернохранилища. Нам дали что-то наподобие копий или пик. Наш кузнец выковал железные наконечники, а мы насадили их на палки. Я очень гордился своей пикой. Я заострил наконечник на оселке, который мы использовали для точки серпов и кос, и вырезал для него дубовое древко. Оно было крепким и прочным, хотя и тяжеловатым.
Мы дежурили парами. Один дремал, пока другой караулил. Когда я сторожил, я пристально всматривался вдаль, надеясь обнаружить араба, крадущегося к амбару, чтобы поджечь его. Я обдумывал, что я предприму, если он появится, и уносился вдаль на крыльях воображения. Я решал, что я бесшумно соскользну со скирды вниз, подберусь к нему с тыла, и в тот момент, когда он поднесет огонь к тряпке, пропитанной бензином, всажу ему в спину свое оружие.
Когда наступала моя очередь отдыхать, я втискивался между снопами и вытягивался там. Одеяло или подушка мне были не нужны. Стебли пшеницы были приятнее самого мягкого матраца.
Однажды ночью мы неожиданно услышали треск ружейных выстрелов, доносившихся из виноградников. Я выглянул со своего насеста и заметил вспышки огня. В деревне начался переполох. Караульные помчались туда, откуда доносились выстрелы, а я бросился догонять их. Мы увидели стрелявших в виноградниках. Ими оказались двое полицейских: еврей и араб. Имени полицейского-еврея я уже не помню, а араба звали Ахмед Джабер. Это была наша первая встреча с ним и она положила начало нашему знакомству, которое длилось до его смерти, то есть более сорока пяти лет.
Полицейские рассказали, что совершая ночной обход, они обнаружили трех арабов, идущих по дороге из Циппори. Они приказали им остановиться, но те прыгнули в виноградники и открыли стрельбу. Полицейские ответили огнем, и арабы убежали.
Запах пороха все еще стоял в воздухе. Я был взволнован, и когда Джабер отошел в сторону от