два, возможно, три вида печенья; focaccia, лепешки; кофе мокко — все заархивировано в дамском белье, — описывал он, на всякий случай дегустируя некоторые из позиций, чтобы не дай бог не ошибиться.
Я хохотала до слез, а он продолжал:
— Теперь о слезах. Как часто ты плачешь? Ты всегда будешь полна lacrime e bricole, слез и крошек?
Он вдавил меня в прохладный плюш дивана, и пока мы целовались, я чувствовала вкус собственных слез, смешанный с крошками имбирного печенья.
«Ты всегда будешь полна слез и крошек?» Он — умудренный жизнью человек, размышляла я, вспоминая его вопрос, пока любовалась на него, спящего. Да, крошки — вечный символ моего неудержимого желания все время что-нибудь грызть, а моя грудь выступает достаточно, чтобы им было где задержаться. А также слезы. Смеяться до слез или смех сквозь слезы, кто знает причину? Тревожили давние воспоминания. Из тех, что навсегда — часть души. Они не жалят, не вызывают слез, ночных слез, когда бередятся старые раны. «Встаньте те, кого не тревожат горькие воспоминания», — сказал мой друг Миша однажды вечером за двойной порцией водки, после того как один из его пациентов покончил с жизнью при помощи инкрустированного перламутром пистолета.
Мой крик — скорее радость и удивление, чем боль. Вопль трубы, теплое дыхание ветра, звон колокольчика на заблудившемся ягненке, дым догорающей свечи, первый луч солнца, сумерки, свет от камина. Каждодневная красота. Я плачу, опьяненная жизнью. И возможно, совсем немного — из-за того, как стремительно она бежит.
Не прошло и недели, как однажды утром я проснулась абсолютно больной. Я никогда не болела гриппом. Я даже не простужалась годами, и вот теперь, именно сейчас, когда в моей розовой, застеленной шелком постели лежал настоящий венецианец, я горела в лихорадке, в горле пожар, на груди стофунтовый камень, не дающий дышать. Я задыхалась от кашля, пытаясь вспомнить, что есть у меня в аптечке, но увы, там были только витамин С и просроченная, десятилетней давности бутылка с детской микстурой от кашля, сопровождавшая меня в переездах от самого Нью-Йорка.
— Фернандо, Фернандо, — с трудом выталкивала я слова из воспаленного горла. — Кажется, у меня температура.
В тот миг я еще не знала, что само слово «жар», «лихорадка», вызывает образ чумы в воображении каждого итальянца. Думаю, это генетическая память, навеянная ужасами средневековья. Лихорадка вне всякого сомнения должна привести к медленной и мучительной смерти. Фернандо отшатнулся от кровати, причитая «febbre», температура, затем бросился назад, гладя мои лоб и щеки. Он повторял «febbre» как мантру. Он прижался еще горячей после сна щекой к моей груди и сообщил, что мое сердце бьется очень быстро и это — грозный признак. Он поинтересовался, где лежит термометр, и я вынуждена была признаться, что у меня его нет. Я впервые увидела, как лицо Фернандо исказилось от боли. Я поинтересовалась, почему отсутствие термометра так его расстроило.
Не обращая внимания на нижнее белье, он натянул джинсы и просунул голову в свитер, готовясь к миссии милосердия. Фернандо выяснил, как сказать «termometro» по-английски, будучи уверенным, что в аптеке не поймут его итальянского произношения. Я написала требуемое на бумажке, добавив: «Тайленол и что-нибудь от гриппа». Смеяться было больно и неудобно, но сдержаться я не смогла. Фернандо заявил, что истерика не редкость в таком состоянии, и проверил наличность.
Кроме лир он обнаружил два золотых южноафриканских крюгеранда. Я напомнила, что аптека принимает только доллары, и он воздел руки к небу, сообщив, что теряет время впустую. Он ушел, в спешке натягивая пиджак, закручивая шарф вокруг шеи, водружая на место меховую шапку и натягивая левую перчатку, правая испарилась во время перелета над Атлантикой. Итак, венецианец бесстрашно отправился в экспедицию по Дикому Западу. Это стало его первым столкновением с американской действительностью. Он вернулся, потому что забыл словарь, дважды поцеловал меня, качая головой, просто отказываясь верить, что с нами такое стряслось.
Напившись теплого чая и приняв множество таблеток и микстур, которыми венецианец меня напичкал, я проспала большую часть дня и всю ночь. Проснувшись среди ночи, я обнаружила его сидящим на краю кровати, внимательно наблюдающим за мной, и глаза его были полны нежности.
— Температура спала, ты холодна и прекрасна. Dormi, amore mio, dormi. Спи, любовь моя, спи.
Я любовалась на его узкие сутулые плечи, на лицо, полное беспокойства. Он встал, чтобы поправить одеяло, я смотрела, как он склоняется надо мной, тощий человек, одетый в шерстяное белье, ходячая реклама стимулятора мышц, и думала, что он — самое красивое, что я когда-либо видела.
Я спросила:
— Ты решил — я собралась умирать?
— Нет. Но я испугался. Ты была очень больна, и сейчас больна, и нуждаешься в отдыхе. Но ты должна знать, если случится так, что ты умрешь раньше меня, я придумал способ, как найти тебя. Я не желаю ждать еще пятьдесят лет и пойду к святому Петру, спрошу, где кухня, точнее, дровяная печь. Как думаешь, в раю пекут хлеб? Если да, то ты будешь там, обсыпанная мукой и пахнущая розмарином.
Он говорил мне все это, расправляя сбитое постельное белье, пытаясь выровнять непослушные углы простыни. Когда конечный результат его удовлетворил, он подсел поближе, мой венецианский незнакомец, похожий на Питера Селлерса и немножко на Рудольфо Валентино, и глуховатым баритоном запел колыбельную. Ласково коснувшись моего лба, он произнес:
— Ты знаешь, я всегда мечтал, что кто-то споет мне, но теперь думаю, что еще лучше, когда сам можешь спеть кому-то.
Следующим утром, ориентируясь на запах его горящей сигареты, я вышла в гостиную.
— Ты не должна становиться вверх, — сообщил он по-английски, пытаясь загнать меня обратно в кровать. Он лег рядом, и мы заснули как дети.
Утром того дня, когда он должен был улетать в Венецию, мы решили не сидеть дома, даже кофе не допили. В кафе мы тоже не пошли. Говорили мало. Мы долго гуляли по парку, затем нашли скамью, чтобы отдохнуть. Стаи диких гусей с прощальными криками кружились в холодном прозрачном небе.
— Скоро они полетят на юг? — спросила я.
— Скоро, — ответил Фернандо. — Наверное, дожидались отставших или надеялись обрести потерянных. Важно, что теперь они уже в пути. Как мы.
— Ты поэт, — сказала я ему.
— Несколько недель назад я даже не обратил бы на них внимания, не услышал бы их крика. Теперь я по-другому чувствую. Да, я чувствую себя связанным обетом. Так точнее. Я чувствую себя уже женатым на тебе, будто всегда был на тебе женат, только не мог найти. Мне даже кажется лишним делать официальное предложение. Лучше сказать, пожалуйста, не исчезай из жизни моей. Стань ближе. Ближе насколько можешь.
Тихий голос мальчика, делящегося тайной.
Вернувшись тем вечером из аэропорта домой, я зажгла огонь в камине спальни и бросила на пол подушки, потому что он так делал каждый вечер. Я сидела там, где обычно сидел мой незнакомец, натянув его шерстяную фуфайку на ночную рубашку, и чувствовала себя хрупкой и потерянной. Мы обо всем договорились. Он должен начать собирать документы, чтобы мы могли зарегистрировать брак в Венеции. Я собиралась завершить свои дела в Америке и приехать в Италию так быстро, как смогу, держа в уме июнь в качестве крайнего срока. Я решила спать у огня, стянула с кровати одеяло и свернулась под ним.
Рубашка пахла его телом. Я наслаждалась этим запахом.
— Я люблю Фернандо, — повторяла я себе, глядя в огонь.
Я была ошеломлена переменами в моей жизни, причем скорее их стремительностью, чем самой сутью. Я искала причины этого folie a deux, безумия на двоих. И не находила. Все это любовное сумасшествие не давало возможности судить объективно.
Ни в каком туманном сне юности меня не сажал на белого коня кудрявый деревенский парень, «человек, которому суждено быть королем», мой «дорогой, любимый, единственный». Земля никогда не уходила у меня из-под ног. Никогда. Мое нынешнее чувство — тихое. За исключением первых часов в Венеции, не было беспорядка, сумятицы, никаких метаний, свойственных женщине среднего возраста перед