нами. Мы все его обожали. А в тысяча девятьсот сорок втором году, когда нас забирали, они убили Хендрикуса у меня на глазах. Разбили ему голову прикладом винтовки. — Хартог замолк на несколько секунд, потом сказал: — Ты думаешь, я заплакал?
Брам кивнул.
— Нет. — Хартог покачал головой. — Ни слезинки не проронил. Я почувствовал жуткую ненависть. Забавно, именно ненависть помогла мне выжить, я все пережил благодаря ей. Может быть, другие выживали благодаря любви к кому-то или к чему-то. А меня охраняла ненависть. То есть фактически Хендрикус сохранил мне жизнь. Я никогда раньше об этом тебе не рассказывал, но, думаю, теперь пора рассказать. Последние несколько недель, — он поднялся, опираясь на кресло, словно снова превратился в маленького мальчика, каким был в далеком прошлом, — я ходил по приютам для животных и искал щенка. Хендрикуса.
Он открыл дверь туалета, и оттуда вышел в комнату, ковыляя на слабых лапках, песик. Щенок непонятной породы, с гладкой белой шерсткой, коричневыми пятнышками на головке и большими задумчивыми глазами.
— У Хендрикуса было одно пятнышко, совсем черное, но этот похож на него больше всех, — сообщил Хартог.
Довольный, он наблюдал, как щенок треплет его за штаны. Обычно он ненавидел все, что оставляет пятна, и, обедая дома, расстилал на коленях гигантские салфетки, которые нормальным людям могли бы служить простынями. Рахель специально купила одну такую, и каждую неделю, обедая с ними, он ею пользовался. Он мог подолгу еле слышно бормотать проклятья, когда, несмотря на все предосторожности, на его рубашке или брюках все же появлялось пятнышко, но этот песик мог делать, что хотел. «Боже, — подумал Брам, — он любит эту собачку сильнее, чем когда-либо любил меня».
Хартог смотрел вниз взглядом, полным любви.
— Я назвал его Хендрикусом, так же, как звали моего пса. Он родился от каких-то уличных собак, и я выбрал его, потому что он больше всех похож на Хендрикуса. У него такие же глаза. Наверное, та же порода.
— Он славный, пап. Но с ним надо гулять несколько раз в день, ты выйдешь из своего обычного ритма.
Хартог кивнул:
— Да, с ним надо гулять регулярно. Но это будешь делать ты.
— Я? Ты полагаешь, я буду каждый день мотаться к тебе, чтобы отвести Хендрикуса в парк прокакаться?
— Зачем же? Хендрикус будет жить с вами. Я дарю его Бену. Пусть у него будет собака. Бен будет с ним играть. Любить его, как я любил своего Хендрикуса. И когда придет время, он спасет Бену жизнь.
Брам смотрел на своего отца, сына неграмотных родителей, блестящего биохимика, получившего двадцать один год назад Нобелевскую премию из рук шведского короля. Тридцать три года он был сыном Хартога, но только сейчас впервые ощутил главные составляющие его характера: непреклонность, силу и упорство.
— Чудесно, что ты придумал это, папа. Конечно, у меня появится куча забот, но… («Что — „но“? — подумал он, — нет никакого „но“».) — Ты придумал замечательный подарок.
— Да? Мне приятно, что ты понял. Именно это я имел в виду.
Нобелевский лауреат перевел взгляд с песика на сына, и Брам увидел, как в глазах его блеснули слезы. В последний раз он видел отца плачущим, когда они хоронили маму, за три месяца до вручения премии в Стокгольме.
Брам вскочил, повинуясь какому-то импульсу, и обнял отца. Прежде он никогда не позволял себе этого, у них были другие отношения.
— Ладно, ладно, — сказал отец, и Брам сразу разжал руки. — Смотри не наступи на него. Еще кофе?
— Давай. А потом я поеду.
Только теперь он мог бы по-настоящему сблизиться с Хартогом, теперь, когда почувствовал, как они похожи друг на друга, и именно теперь он должен уехать. А отец — останется. Как можно оставить Хартога со спокойным сердцем в этой квартире, похожей на контору? Хартогу уже семьдесят три, он может в любой момент заболеть и даже умереть. Он должен предложить отцу уехать из Израиля в Принстон и поселиться там с ними. Рахель. Надо сегодня же сказать ей об этом. Они должны взять Хартога с собой.
Песик побежал на кухню, вслед за Хартогом.
— Я купил для Хендрикуса специальную сумку! — крикнул тот. — Он сможет путешествовать в ней всю жизнь, вряд ли он сильно вырастет.
Брам, садясь обратно в кресло, отозвался:
— Ты собирался обсудить со мной три вопроса!
— Думаешь, я разучился считать? Ешь пока круассан!
Брам поглядел на круассан и подумал, что, пожалуй, стоит съесть его, чтобы потом не тратить время на ланч.
— Я получил телеграмму от Джеффери Розена, — крикнул Хартог. — Кто в наше время посылает телеграммы? Никто. Один Розен. Он находит это
Розен был американским миллиардером, с давних пор поддерживавшим многомиллионными вкладами лабораторию Хартога, потому что лекарства, созданные в его лаборатории, когда-то спасли жизнь дочери Розена.
— Вечеринку с огромным тортом, в который он воткнет семьдесят пять свечек?
— Не без этого, — откликнулся Хартог, входя в комнату в сопровождении Хендрикуса с новой чашкой кофе для Брама.
Не было нужды спрашивать отца, почему он не сварил кофе и себе. Хартог выпивал с утра ровно три чашки кофе, все три — до девяти часов. Брам принял от него чашку и взглянул на отца поверх нее. Хартог усаживался в кресло: повеселевший, спокойный.
— Он пригласил для меня Бостонский Филармонический. «Не хочешь ли прилететь на концерт?» Для меня, слышишь? А после концерта — большой обед. А теперь попробуй подсчитать, сколько будет стоить только оркестр, а?
— Сто тысяч долларов, — ответил Брам. Он специально занизил сумму, чтобы дать отцу возможность удивить себя.
— Умножь на пять. Пятьсот тысяч. Что с ним делать — ума не приложу.
— Лучше бы добавил денег лаборатории.
— Уже сказал, что добавит. И что мне теперь делать?
— Пусть все идет, как идет. — Брам улыбнулся. — Кто еще может похвастаться тем, что в день рождения для него лично играл Бостонский Филармонический?
— Ну вот. Я позвонил Джеффери и сказал, что я — в восторге. Так что в будущем году сэкономлю на дне рождения.
— Спасибо, что предупредил: я, значит, могу расслабиться.
— Теперь возьми круассан.
Если первый Браму удалось с трудом запихнуть в себя с помощью кофе, то второй запихивать было уже некуда. Он взял круассан с тарелки и отломил кончик. Может быть, отдать его щенку?
— А еще я завел себе любовницу, — сказал отец.
И посмотрел гордо, словно ни в чем не собирался оправдываться, словно появление любовницы — простительная слабость, только добавлявшая ему шарма. Любовница будет теперь к нему навсегда привязана, и, похоже, ему придется таскать этот балласт за собой повсюду.
Брам вспомнил номер отеля в Стокгольме, устланный коврами и заставленный кричаще дорогой старинной мебелью, где Хартог, получив премию по химии, в ночь после нобелевской церемонии несколько часов мерил шагами огромную гостиную. Чтобы не слишком шуметь, он разулся и старался ступать только по