— Я никогда не завтракаю.
—
— Круассанов? Что я слышу! Так и до гедонизма можно докатиться!
Хартог был не только всемирно известным биохимиком и патологическим перфекционистом, он был еще и феноменально скуп. Он отыскивал магазины, где можно было покупать позавчерашний хлеб, потому что его продавали со скидкой, ел самое дешевое мясо и вырезал из газет объявления о распродажах.
— Сегодня особый день, — отозвался отец виновато, словно извиняясь за серьезную слабость, к которой следовало отнестись снисходительно. Он вошел в комнату, держа в руках поднос с двумя кружками кофе и тарелкой с парой круассанов.
Брам отобрал у него поднос и осторожно поставил на серый стальной стол, который армейский интендант счел бы чересчур уродливым для солдатской казармы.
В декабре Хартогу исполнится семьдесят четыре года, но, хотя в последнее время он начал сдавать и ему все труднее становилось держаться прямо во время ежевечерних прогулок (начинавшихся ровно в полшестого и продолжавшихся ровно пятьдесят минут), — внешне он производил сильное впечатление. Хартог был высок, копна седых, нечесаных волос делала его похожим на Эйнштейна, а глаза, вопреки возрасту, оставались ярко-синими и светящимися, как ирисы. У него было тонкое лицо, с ранней юности (в вонючем пригороде провинциального Зволле[15]) чудесным образом приобретшее черты аристократизма, а голова полна была неопровержимых взглядов и суждений.
— Они очень вкусные, поешь, а то свалишься, — сказал Хартог.
— Я уже лет десять как не завтракаю.
— Это ничего не значит. В любой момент можно упасть в обморок, я знаю, о чем говорю. Сделай мне удовольствие, съешь круассан.
Брам взял с тарелки круассан.
— Ты что, специально для меня их купил?
— Да.
— Папа, что с тобой случилось?
— У меня было хорошее настроение. Или, если угодно, я проявил слабость. Вкусно?
Хартог вел себя так, словно совершил подвиг или сам испек эти круассаны.
Под напряженно-выжидающим взглядом отца Брам откусил кусочек. Немного подождал. Прожевал. Кивнул.
И Хартог просиял и тоже кивнул, довольный до чрезвычайности.
— У них самые лучшие, у Хаевского. У русских.
— Прекрасно. Но о круассанах мы могли бы поговорить и по телефону.
Отец позвонил ему два дня назад. Он хотел обсудить с сыном что-то важное. И непременно у себя дома.
— Речь идет о вкусе, — сказал отец. — А вкус — непосредственно телесное ощущение. Вкусовые процессы — невероятно сложный феномен.
— О вкусах не спорят, — робко заметил Брам, надеясь задавить дискуссию в зародыше.
— Чепуха, — отозвался Хартог. — Вкус существует и как объективное понятие. Все дело в электрохимических процессах.
— Я тебе верю.
— Очень мило с твоей стороны, — заметил Хартог, и Брам не смог сдержать улыбку. — Как дела дома?
Пять дней назад Хартог обедал у них; пока Рахель готовила, он держал на руках Бена, молча, без видимых эмоций, а после еды сразу ушел, но ему необходимо было знать, что у Брама дома все в порядке.
— Все в порядке.
— Это хорошо.
Отец отхлебнул кофе. Вообще-то он был человеком воспитанным и старательно соблюдал этикет, но когда пил что-то горячее, неизменно прихлебывал. Дурная привычка, приобретенная в пригороде Зволле.
— А ты есть не будешь? — спросил Брам.
— Я уже поел.
Брам взглянул на него. Отец сидел в кресле, держась очень прямо, свежий и энергичный. С головой, полной идей, в которых во всем мире разбиралось от силы несколько десятков ученых. В которых Браму не разобраться никогда.
Хорошо, что отец оставил его в Голландии, когда Браму было тринадцать. Иначе ему не удалось бы стать тем, кем он стал. В ранней юности ему казалось, что Хартог почти презирает его; он был уверен, что отцу хотелось бы иметь сына, свободно чувствующего себя в мире менделеевской системы. Но когда Брам пытался ставить химические опыты, они приводили к непредсказуемым результатам. Если он смешивал вещества, то либо не происходило ничего, либо смесь немедленно взрывалась; реакции шли то слишком быстро, то слишком медленно. Это огорчало отца.
— Когда-нибудь научишься, — говорил он неуверенно.
Брам спросил:
— А у тебя как дела? Все в порядке?
— Лучше не бывает.
— Зачем ты звонил?
— Хотел с тобой поговорить. Ничего особенного, мне надо обсудить с тобой три вопроса.
— Для этого я и пришел.
— Еще круассан?
— Нет, папа, спасибо.
— Мне надо рассказать тебе то, о чем я раньше никогда не рассказывал.
Хартог прикрыл глаза, словно подыскивая первую фразу.
— Ну, папа, говори же.
Обычно Хартог говорил прямо и быстро, теперь же почему-то тянул время.
— Я думаю, как начать, — сердито отозвался Хартог.
Он уставился в стол, стоявший между ними.
— Ладно, я уже понял, как это рассказывать. Слушай. Очень давно, мне было шесть, значит, в тысяча девятьсот тридцать седьмом году, мы едва сводили концы с концами. Я когда-то тебе об этом рассказывал. Был экономический кризис и вдобавок заболел отец. Каждый день мама ходила в деревню, продавала какую-то мелочь, вроде шнурков для ботинок. К счастью, брат уже мог работать. Но если я тебе об этом и рассказывал, я умолчал об одной вещи. Однажды…
Он прервал сам себя:
— Брам, это очень печальный рассказ, но все так и было на самом деле.
— Я тебя слушаю, — отозвался Брам.
— Ладно. Итак, однажды — звучит как детская сказка, но это правда было — ко мне на улице подошел маленький песик. Обычная дворняжка. Маленькая. Я хочу сказать, очень маленькая, я был совсем малыш, и песик был малышом — среди собак. Двое малышей. Представляешь?
Брам кивнул.
— И этот песик повсюду ходил за мной. Я не мог вернуться домой, потому что боялся потерять его. Я бродил по улице, пока не стемнело, и дома, разумеется, получил нагоняй. На следующее утро я снова увидел песика. Он ждал неподалеку от нашего дома, он прождал меня всю ночь. Наверное, он был создан для меня, а я для него. И я стал собирать для него еду. Добыть лишнюю еду в нашем доме было непросто. У нас не бывало лишней еды. Но мне все-таки это удавалось. Песик ходил со мной в школу, ждал меня, потом провожал домой и ждал у нашего дома до следующего утра. Я не смог придумать ему имени, но отец после прозвал его Хендрикусом, в честь тогдашнего премьер-министра, Хендрикуса Колайна.[16] Отец говорил: «Уж лучше бы он оставался премьером». Прошло несколько недель, и мама догадалась, почему я держу еду за щекой, а после сплевываю в руку. И Хендрикусу разрешили жить с