Жермен, возьмите под стражу пленных его сиятельства и ведите их. Нечего сказать, хороша находка. Весьма удивлюсь, если от нее будет прок.
Каждый шаг лошади причинял Сен-Мару сильную боль; он ехал медленно, чтобы не обогнать пленных, которые шли пешком; вдали он видел колонну королевских гвардейцев, следовавших за королем, и старался предугадать, что именно хочет сказать ему монарх. Луч надежды осветил в его воображении далекий образ Марии Мантуанской, и на время в его душе воцарился мир. Но вся его будущность заключалась в словах:
Тут он увидел приближающегося к нему господина де Ту; его друг беспокоился, узнав, что он отстал, принялся искать его в долине и поспешил, чтобы в случае надобности помочь ему.
— Уже поздно, друг мой, смеркается; вы очень задержались, я тревожился за вас. Кого это вы ведете? Почему вы так замешкались? Скоро король потребует вас к себе.
Таковы были вопросы, которые задавал молодой советник, так как беспокойство за судьбу товарища по оружию вывело его из привычного равновесия, которое он не терял даже в бою.
— Меня слегка ранило; я веду пленного, а сейчас думал о короле. Зачем я ему нужен? Как поступить, если он пожелает приблизить меня к трону? Придется угождать. При этой мысли, признаюсь, мне хочется бежать без оглядки, но я надеюсь, что на мою долю не выпадет роковая честь жить возле него. Угождать! Какое унизительное слово. Повиноваться — не так оскорбительно. Солдат всегда готов отдать свою жизнь, и этим все сказано. Но сколько угодничества, сколько притворства, сколько сделок с собственной совестью, какое унижение ума связано с судьбою придворного! Ах, де Ту, дорогой мой де Ту, я не создан для двора, чувствую это, хоть и видел двор всего лишь мгновение; в глубине души во мне таится дикарь, и воспитание придало мне только внешний лоск. Издали мне казалось, что я смогу жить в этом мире, среди всемогущих людей, я даже желал этого, ибо мною руководила мысль, очень дорогая моему сердцу; и вот с первого же шага я отступаю; вид кардинала привел меня в трепет; воспоминание о его последнем преступлении, совершенном у меня на глазах, помешало мне говорить с ним; он мне отвратителен, и я никогда не смогу обратиться к нему хоть с единым словом. В благосклонности короля тоже есть что-то устрашающее, словно его благоволение несет мне гибель.
— Я счастлив, что вижу вас в таком настроении; быть может, оно окажется для вас спасительным,— ответил де Ту, ехавший рядом.— Вы встретитесь с людьми, облеченными властью; вы не почувствуете ее на себе, но соприкоснетесь с нею; вы поймете, что она собою представляет, и узнаете, чья рука мечет молнии. Да будет угодно небесам, чтобы молния не поразила и вас! Вам придется, быть может, присутствовать на совещаниях, где решаются судьбы народов; вы увидите, вы сами дадите толчок тем прихотям, плодом которых бывают кровопролитные войны, завоевания и союзы; вы будете держать на ладони каплю воды, которая может переполнить чашу. Именно сверху, друг мой, легче всего понять человеческие дела; только поднявшись на вершину, можно убедиться в ничтожности того, что представляется нам величественным.
— Ах, если бы все сложилось так, как вы предсказываете, я, друг мой, по крайне мере, обогатился бы знаниями, о которых вы говорите; но кардинал, человек, которому я должен быть обязан, человек, которого я уже слишком хорошо знаю по его делам,— кем станет он для меня?
— Другом, покровителем, конечно,— ответил де Ту.
— Лучше тысячу раз смерть, чем его дружба! Все его существо и даже имя мне ненавистны; он проливает кровь, вооружившись крестом искупителя.
— Какие страшные слова, дорогой мой! Вы себя погубите, если король узнает о ваших чувствах к кардиналу.
— Пусть. Среди извилистых тропинок я хочу избрать другой путь — прямой. Мои мысли, мысли человека справедливого, откроются перед королем, если он меня спросит,— хотя бы это и стоило мне жизни. Я наконец увидел короля, которого мне рисовали таким слабым; я увидел его, и сердце мое невольно растрогалось; он, конечно, глубоко несчастен, но он не может быть жестоким, он выслушает истину.
— Выслушает, но не решится дать ей восторжествовать,— сказал осторожный де Ту.— Берегитесь душевных порывов, внезапных и опасных порывов, которые так часто обуревают вас. Не нападайте на такого колосса, как Ришелье, не рассчитав своих сил.
— Вы совсем как мой наставник, аббат Кийе, дорогой мой, благоразумный друг! Вы оба не знаете меня; вы не представляете себе, как я устал от самого себя и как высоко мечу. Мне нужно либо возвыситься, либо умереть.
— Как! Уже тщеславие! — воскликнул де Ту с крайним удивлением.
— Его друг отпустил поводья, закрыл лицо руками и промолчал.
— Неужели эта себялюбивая страсть, свойственная зрелому возрасту, уже завладела вами в двадцать лет, Анри? Тщеславие — самое жалкое из человеческих заблуждений.
— И все же оно теперь овладело мной безраздельно, ибо я живу только ради него, им полнится мое сердце.
— Ах, Сен-Мар, я вас не узнаю! Прежде вы были совсем другим! Не скрою от вас: как вы низко пали! Помните, во времена наших юношеских прогулок, рассказы о жизни и особенно о смерти Сократа исторгали у нас слезы восторга и зависти; возносясь мечтой к идеалу высочайшей добродетели, мы жаждали для себя тех прославляющих человека невзгод, тех возвышенных страданий, которые придают ему величие; мы придумывали возможные случаи самопожертвования и преданности… Если бы тогда чей-нибудь голос вдруг произнес в нашем присутствии одно только слово «тщеславие», нам показалось бы, что мы коснулись змеи…
Де Ту говорил с жаром, и в словах его слышался упрек. Сен-Мар ехал по-прежнему молча, закрыв лицо руками; когда он опустил их, глаза его были полны благородных слез; он крепко пожал руку другу и сказал проникновенно:
— Господин де Ту, вы оживили во мне прекраснейшие мечты моей юности; поверьте, я не пал низко, но я во власти тайной надежды, которую не могу открыть даже вам; я не меньше вас ненавижу тщеславие, которое мне, вероятно, припишут; весь мир так будет считать, но что мне мир? Что же касается вас, мой благородный друг, то обещайте мне, что не перестанете меня уважать, как бы я ни поступил. Клянусь всем святым, мои намерения чисты, как небеса.
— И я тем же клянусь, что слепо вам верю,— сказал де Ту,— вы возвращаете меня к жизни.
Они еще раз в сердечном порыве пожали друг другу руки — и только тут заметили, что находятся почти у самой палатки короля.
Приближалась ночь, но можно было подумать, что занимается какой-то другой день с более мягким светом, ибо из-за моря во всем своем великолепии всходила луна; на прозрачном южном небе не было ни единого облачка, и оно казалось голубым покрывалом, усеянным серебряными блестками; еще раскаленный воздух только изредка трепетал от дуновенья средиземноморского ветерка, а на земле замерли все звуки. Уставшие воины спали под сенью палаток, линия которых обозначалась кострами; осажденный город был, по-видимому, тоже скован сном; на крепостной стене остались только часовые и видны были лишь стволы их ружей, поблескивавшие в лунном свете, да факелы ночных дозоров; среди тишины время от времени слышались протяжные глухие возгласы стражников, дававших друг другу знать, что они бодрствуют.
Только в свите короля никто не спад, но люди находились вдалеке от него. Король отослал от себя всех приближенных; он в одиночестве прогуливался возле палатки, порой останавливался, чтобы полюбоваться красотой неба, и был, по-видимому, погружен в печальные раздумья. Никто не решался нарушить его уединение, зато все придворные из королевской свиты собрались возле кардинала; он сидел шагах в двадцати от короля на небольшом возвышении, сложенном солдатами из дерна, и утирал платком свое бледное чело; устав от дневных забот и от непривычной тяжести доспехов, он несколькими краткими, но неизменно внимательными и вежливыми словами отпускал тех, кто подходил к нему, чтобы пожелать спокойной ночи; теперь при нем находился только Жозеф, беседовавший с Лобардемоном. Кардинал смотрел в сторону короля, ожидая, не пожелает ли монарх сказать ему что-либо перед сном, и в это время до слуха его донесся топот коней Сен-Мара и его спутников; часовые кардинала опросили его и пропустили вместе с де Ту, но без сопровождающих.
— Вы слишком поздно приехали, молодой человек, чтобы беседовать с королем,— сказал кардинал- герцог недовольным голосом,— нельзя заставлять ждать его величество.