королева спросила:
— Но скажите, чего вы опасаетесь, что собираетесь делать?
— Я опасаюсь не за себя, государыня, ибо я всегда найду убежище в рядах итальянской армии или в Седане; я опасаюсь за вас и, пожалуй, за принцев, ваших сыновей.
— За моих сыновей, герцог, за принцев крови? Слышите, брат мой, слышите, что он говорит? И вы не удивлены этим?
Королева с большой тревогой произнесла эти слова.
— Нет, государыня, — ответил Гастон Орлеанский весьма спокойно. — Как вам известно, я привык к преследованиям и жду самого худшего от этого человека; он здесь господин, приходится покоряться…
— Господин! — воскликнула королева. — А от кого он получил свою власть, как не от короля? Когда же короля не станет, кто поддержит его, скажите на милость? Кто помешает ему впасть в ничтожество, из которого он вышел? Не вы и не я, правда?
— Он сам, — вмешался в разговор герцог Буйонский, — ибо он намерен стать регентом, и мне известно, что он замышляет отнять у вас детей и просит короля, чтобы ему передали их на попечение.
— Отнять у меня детей?! — вскричала мать; она невольно схватила дофина и прижала его к себе.
Видя слезы матери, ребенок посмотрел на окружающих его мужчин с необычной для его возраста серьезностью и положил ручку на эфес своей крохотной шпаги.
— Ах, ваше высочество, — проговорил герцог Буйонский, склоняясь к нему, чтобы высказать то, что он хотел внушить королеве, — обнажать шпагу следует не против нас, а против того, кто подрывает основы вашего престола; надо сознаться, он уготовил вам великое могущество; вы будете пользоваться неограниченной властью: но он лишил ваш скипетр его законной опоры. Опора эта — ваше старинное дворянство, а он его истребил. Вы будете велики, я это предвижу, но вокруг вас останутся лишь подданные, а не друзья, ибо дружба немыслима без независимости и известного равенства, порождаемого силой. У ваших предков были преданные им
Герцог Буйонский говорил с пылом и уверенностью, которые неизменно пленяли тех, кто его слушал. Благодаря присущей ему храбрости и находчивости в сражениях, глубине его политических взглядов, прекрасному знанию европейских дел и характеру, одновременно осмотрительному и энергичному, он был одним из самых выдающихся и влиятельных людей своего времени, единственным, кого, пожалуй, действительно опасался кардинал-герцог. Королева относилась к нему с неизменным доверием и даже подчинялась его влиянию. На этот раз она была более взволнована, чем когда-либо.
— Дай-то бог, чтобы душа моего сына была открыта вашим речам, а его рука достаточно сильна, чтобы воспользоваться ими! — воскликнула она. — До тех пор я стану прислушиваться к ним и действовать вместо него; мне надлежит быть регентшей, и я ею буду, я откажусь от этого права лишь вместе с жизнью; если придется воевать, что же, будем воевать! Я готова на все, но не отдам будущего Людовика Четырнадцатого этому некоронованному выскочке, не допущу подобного позора и ужаса! Прошу вас, — продолжала она, краснея и с силой сжимая руку юного дофина, — прошу вас, братец, и всех вас, господа, подайте мне совет. Скажите, что мне делать? Не нужно ли уехать отсюда? Говорите откровенно. Как женщина, как супруга я готова была лить слезы — так мучительно мое положение; но теперь, видите, как мать я не плачу; я готова повелевать вами, если понадобится.
Никогда Анна Австрийская не казалась прекраснее, чем в эту минуту; охватившее ее воодушевление передалось окружающим, и они ждали лишь ее приглашения, чтобы высказаться. Герцог Буйонский бросил быстрый взгляд на Гастона Орлеанского, который решился наконец заговорить.
— Право, если вы станете распоряжаться, сестра моя, — сказал он весьма развязно, — я возьмусь командовать вашей гвардией, клянусь честью! Ибо я тоже сыт по горло преследованиями этого негодяя, который еще смеет препятствовать моему браку; он по-прежнему держит моих друзей в Бастилии и время от времени приказывает их убивать. Кроме того, я возмущен, — продолжал он, спохватившись и с важным видом опуская глаза, — да, возмущен бедственным положением народа.
— Я ловлю вас на слове, — горячо проговорила королева, — иначе с вами ничего не поделаешь, и надеюсь, что вдвоем мы будем достаточно сильны; действуйте по примеру графа Суассонского, а затем переживите свою победу; встаньте на мою сторону, как вы встали на сторону господина де Монморанси, но перескочите через ров.
Гастон понял намек на свой хорошо известный поступок. Когда после битвы при Кастельнодари злополучный мятежник почти в одиночестве перепрыгнул широкий ров, по ту сторону которого его ожидали семнадцать ран, тюрьма и смерть. Гастон Орлеанский, стоявший во главе своей армии, не двинулся с места. Королева так быстро произнесла эти слова, что он не успел заметить, говорила ли она между прочим или с намерением уколоть его; как бы то ни было, он счел за благо не принимать вызова, да и королева воспрепятствовала этому, так как она продолжала, обратившись к Сен-Мару:
— Но, главное, не надо поддаваться пустым страхам; хорошенько разберемся в нашем положении. Господин обер-шталмейстер, вы только что от короля, имеются ли серьезные основания опасаться за его жизнь?
Д'Эффиа не переставая наблюдал за Марией Мантуанской, на подвижном лице которой он читал все мысли столь же быстро и точно, как если бы она облекла их в слова; он понял, что она велит ему высказаться и побудить к действию Гастона Орлеанского и королеву; нетерпеливым движением ножки она приказала ему покончить с колебаниями и приступить к действию. Лицо Сен-Мара приняло сосредоточенное выражение и побледнело; он на минуту задумался, чувствуя, что на карту поставлена его судьба. Де Ту взглянул на своего друга, и содрогнулся, ибо хорошо знал его; он хотел что-то сказать, хотя бы одно слово, но Сен-Мар уже поднял голову и заговорил:
— Я не думаю, государыня, чтобы король был так болен, как вам, вероятно, говорили; господь еще долго сохранит нам жизнь его величества, я надеюсь, я даже уверен в этом. Он страдает, это правда, он очень страдает, но больна прежде всего его душа: она поражена недугом неисцелимым, которого не пожелаешь своему злейшему врагу, и весь мир оплакал бы участь короля, если бы знал об этом. Однако конец горестям, иначе говоря, жизнь, еще не скоро будет ему дарован. Терзается он только духовно, сердце его объято великим смятением; он хочет и не может сделать решительный шаг; долгие годы зрели в нем семена справедливой ненависти к одному человеку, с которым он связан, мнится ему, долгом благодарности, и эта внутренняя борьба между добротой и гневом снедает его. Каждый год преумножает, с одной стороны, заслуги этого человека, а с другой — его преступления. Порой чашу весов перевешивают преступления; король замечает это и негодует, он хочет покарать, но вдруг останавливается и заранее льет слезы. Если бы вы видели его в такую минуту, государыня, он возбудил бы вашу жалость. Не раз брался он при мне за перо, чтобы отдать приказ об изгнании этого человека, поспешно обмакивал перо в чернила — и что же? — писал ему поздравительное письмо. Поступив таким образом, он гордится своим христианским милосердием, проклинает себя как верховного судью, презирает себя как монарха; он ищет прибежище в молитве и погружается в размышления о будущей жизни, но вдруг в ужасе вскакивает, потому что видит адский огонь, уготованный этому человеку, и знает лучше, чем кто-либо, тайну его проклятия. Надо слышать тогда, как он обвиняет себя в преступной слабости, восклицая, что сам будет наказан за то, что не сумел покарать! Можно подумать порой, будто какие-то призраки велят ему нанести удар ибо рука его поднимается даже во сне. Словом, государыня, в душе короля бушует гроза, но она сжигает лишь его самого. Ни одна вспышка не вырывается наружу.
— Так пусть же грозе помогут разразиться? — воскликнул герцог Буйонский.
— Тот, кто это сделает, может погибнуть, — заметил Гастон Орлеанский.
— Как прекрасно было бы такое самоотвержение! — сказала королева.
— Как бы я восхищалась им! — вполголоса молвила Мария.
— Я сделаю это, — сказал Сен-Мар.
— Мы сделаем это, — шепнул ему де Ту.
Между тем юный Бово приблизился к герцогу Буйонскому.
— Вы забываете о последствиях, сударь, — проговорил он.