мира — если только можно возложить вину на какую-то личность — была не Соня, а его мать.
После некоторых поисков Лавкрафты нашли большую студию, которая понравилась Лавкрафту, в Бруклине на Клинтон-стрит, 169, в нескольких кварталах от станции подземки «Боро-Холл». Им приходилось спать на диване, поскольку Лавкрафт не потерпел бы кровать в комнате, в которой работал. Лилиан Кларк проживала в другой комнате в том же доме, пока не вернулась в Провиденс.
Затем, в последний день 1924 года, Соня уехала в Цинциннати.
Глава двенадцатая
ГУННАР В ЯМЕ СО ЗМЕЯМИ
Год с четвертью, последовавшие после отъезда Сони, были самым унылым периодом в жизни Лавкрафта. Его депрессия и мизантропия достигли почти самоубийственного уровня, в то время как своим поведением он показывал себя с наихудшей стороны. Приступы бездействия и недоступности, а также склонность растрачивать по мелочам время и способности достигли пика. Его фобии, предубеждения и тоска по родине были просто маниакальными.
Вопреки всему Лавкрафт сохранял внешний вид сдержанного, приличествующего джентльмену самообладания, вводивший в заблуждение его друзей. Фрэнк Лонг, знавшийся с ним в то время более всех, говорил мне, что он не замечал за ним никаких невротичных или психотических симптомов. Лавкрафт всегда был самим собой. В самом угнетенном состоянии он прибегал к своей объективной материалистической философии, согласно которой в космических масштабах ничто в действительности не имеет значения. Однажды, когда он вместе с Сэмом Лавмэном ехал в подземке и какая-то девушка засмотрелась на него, он сказал Лавмэну: «Мое единственное желание — оставаться незаметным, не привлекать внимания. Если бы я мог стать невидимым, я бы с радостью сделал это. Я избегаю банального большинства людей и впитал многое из философии старого доброго епископа Беркли, отрицавшего существование материи и даже действительность самой жизни. Для меня ничего в действительности не существует. Сны предоставляют мне разрешение той фантастической неопределенности, которую мы предпочитаем называть жизнью… Ты, Сэмюэлий, приписываешь людям слишком большое значение и важность, и из-за этого-то ты и страдаешь. Стань безличным и непроницаемым для толпы. Отвергни контакт не только с ними, но и с их существованием. Книги и старые колониальные дома надежнее всего, они хорошо хранят свои мрачные и непостижимые тайны. Не доверяй ничему, кроме прошлого или старины».
Мне сказали, что встречать тревожные события с кажущейся беспристрастной отстраненностью — характерная черта шизоидной личности. Чтобы понять сокровенные чувства Лавкрафта за его внешностью высокомерного безразличия, нужно обратиться к его письмам тетушкам.
Работа Сони в Цинциннати не принесла ничего хорошего. Согласно ей, другие служащие обиделись на наем чужака и ополчились на нее. Через несколько недель у нее сдали нервы, и она легла в частную больницу доктора Бейера. Там она отдохнула и вновь принялась за работу, но вскоре опять оказалась в больнице. На этот раз, в середине февраля 1925 года она сдалась и вернулась в Бруклин.
Выдержав месяц временной работы по дизайну шляпок, Соня уехала в Саратогу-Спрингс для продолжительного отдыха. Она остановилась в доме женщины-врача и работала гувернанткой ее дочери.
В начале июня Соня снова вернулась в Бруклин. Ей тоже начала не нравиться жизнь в Нью-Йорке. Лавкрафт писал: «Суматоха и толпы Нью-Йорка угнетают ее, как когда-то это начиналось и со мной, и со временем мы надеемся покинуть этот Вавилон навсегда. После того как прошла новизна музеев, силуэтов на фоне неба и ярких архитектурных впечатлений, я нахожу его скучным и надеюсь вернуться в Новую Англию до конца жизни — сначала в район Бостона, а потом в Провиденс, если я когда — либо заработаю денег, чтобы жить там, как подобает члену моей семьи»[322].
Никто не мог долго сдерживать Соню, и к середине июля у нее в перспективе была другая работа. Но увы тоске Лавкрафта по «стране янки»! Работа была в магазине в Кливленде, куда она отъехала двадцатого августа. Лавкрафт вновь отказался ехать с ней в унылую пустыню Огайо.
Весь этот год Лавкрафт провел в своей индивидуалистической манере. Без Сони рядом — за исключением кратких визитов каждые две недели или около того, — закармливавшей его искусно приготовленной едой, он заморил себя до своей прежней худобы. К июню он ликующе провозгласил, что похудел до ста сорока шести фунтов[323].
Его ежедневный обед состоял из четверти буханки хлеба, четверти банки консервированной вареной фасоли (съедавшейся холодной) и большого куска сыра. Стоимость — восемь центов. Кошмар гурмана, но в остальном вполне достаточно для поддержания жизни. Когда тетушки беспокоились о его недоедании, он уверял их, что при аскетической диете и длительных прогулках его здоровье превосходно. И таким его физическое здоровье, судя по всему, было на протяжении всего 1925 года.
Лавкрафт часто ходил в рестораны, куда его приглашали члены «банды». Он любил итальянскую еду, но объяснял это предпочтение необычным образом: итальянские владельцы ресторанов добры к своим кошкам. Он также позволил друзьям познакомить его с испанскими и арабскими ресторанами. Он с гордостью сообщал, что живет на пять долларов в неделю, из которых пятнадцать центов ежедневно уходят на еду.
Перед своим отъездом в Цинциннати в последний день 1924 года Соня пошла с Лавкрафтом в магазин одежды. Она купила ему новый костюм, пальто, шляпу и перчатки. Ее раздражал его древний кошелек для мелочи, и она купила ему еще и бумажник.
Поначалу Лавкрафт сомневался. Глядя на себя в зеркало, он сказал: «Но, моя дорогая, это чересчур уж стильно для дедули Теобальда, это как будто и не я. Я выгляжу как модный хлыщ!»[324]
Рядом с его студией на Клинтон-стрит, 169 сняли комнату воры. В воскресенье 24 мая, пока Лавкрафт спал весь день, они взломали замок в двери между соседней комнатой и нишей, служившей платяным шкафом. Они украли новый летний костюм, который ему купила Соня, и оба его старых зимних костюма. Также они унесли его новое пальто, плетеный чемодан Сони и радиоприемник, который он хранил для Лавмэна. У него остался старый костюм, два старых пальто (легкое и теплое), пиджак без пары и брюки в последней стадии изношенности.
Лавкрафт был просто уничтожен, а затем взбешен, в особенности из-за того, что только расплатился за подгонку костюма к своей вновь обретенной тощей фигуре.
Соня рассказывала: «Я вправду думаю, что он был рад, когда позже украли его новые костюм и пальто, ведь у него оставались старые». Но из-за множества гневных пассажей в его письмах я не верю в