– Уто, ты не поможешь мне поднять наверх доски?
Ладно бы попросил о чем-нибудь другом, но доски ему подавать… Впрочем, я заметил, что испытываю странную, противоестественную радость каждый раз, когда думаю, как мне противны и он, и его семья, и это благодатное, черт бы его побрал, место; чем больше во мне накапливается злости и раздражения, тем больше удовлетворения я получаю (по принципу «чем хуже, тем лучше»). Поэтому поднимаюсь с дивана и выхожу из тепла гостиной в промежуточный холод барокамеры, где между наружной и внутренней раздвижными дверями холоднее, чем в доме, но теплее, чем на улице. Надеваю ботинки, куртку и плетусь за Витторио по дорожке (он снова ее расчистил), не поднимая головы, не отвечая ни слова, когда он ко мне обращается.
К незаконченной северной стене дома прислонено несколько досок, лестница, на снегу ящик с инструментами. Витторио захватывает горсть гвоздей, кладет в карман молоток и лезет наверх. Уже с лестницы показывает на доски и просит:
– Подай, пожалуйста, одну.
Острые зазубрины на доске впиваются в пальцы, в десять раз усиливая во мне злость и раздражение и, соответственно, удовлетворение от злости и раздражения. Вырвать бы из-под него лестницу и посмотреть, как он полетит вверх тормашками вместе со своими созидательными благими намерениями!
Подаю доску. Он запихивает гвозди в рот, берет у меня доску одной рукой и прилаживает к каркасу. Потом, вынимая изо рта по одному гвоздю, вколачивает их что есть силы. Едва он успевает вбить последний гвоздь, начинается снегопад: с неба в полной тишине густо сыплются большие белые хлопья. Витторио поднимает голову, явно собираясь произнести «Черт побери!» или что-нибудь в этом роде, но не произносит; я вижу, как усилием мышц он блокирует выражение досады, и оно почти сразу же исчезает с его лица. Он замирает на лестнице, потом делает глубокий выдох и, улыбнувшись, смотрит на меня.
– Ничего, – говорит он. – Прибьем те, что здесь, а остальные в другой раз.
Здорово он натренировался обуздывать свои чувства! Приучил их подчиняться командам, как собаку Джино, – ходить рядом у ноги, когда хочется бежать, дружелюбно вилять хвостом, когда хочется кусаться. Сколько же времени у него на это ушло и сколько сил? По своему темпераменту он должен был бы реагировать совершенно иначе, и мне интересно, чем может кончиться такое длительное насилие над своей природой.
Витторио еще некоторое время смотрит на падающий снег, а потом говорит мне:
– Подай, пожалуйста, следующую доску.
Подаю, а сам все больше себя накручиваю: неужели он не понимает, что мне не доставляет большого удовольствия стоять тут под снегом и ему помогать?
Нет, ему такое и в голову не приходит; он берет у меня доски, пригоняет к каркасу, закрывая ими, как в сэндвиче, начинку из серебристой изоляции, стучит что есть сил молотком.
– Видишь, как просто? – бормочет он, и вынув изо рта мешающие говорить гвозди, перекладывает их в карман. – в этой стране даже дети умеют строить дома из игрушечных конструкторов. В Италии с ее камнем, кирпичами, цементом все так
Продрогший до костей, я смотрел снизу на рифленые подошвы его лесничих сапог, подавая ему время от времени то доски, то гвозди. Я делал слишком мало движений, чтобы согреться, он же не останавливался ни на минуту.
– Это скорее хижины, а не настоящие дома, даже те, что выглядят основательно. Видел их – в неоклассическом стиле с колоннами, внутренними двориками и всякими прибамбасами? Ударь со всей силой по стене такого дома, она и развалится. Как в истории про трех поросят, помнишь?
Странно слушать подобные речи от человека, который трудится с такой отдачей сил, с таким напряжением мускулов и легких. Мне показалось, я уловил в его тоне едва заметную досаду на этот дом, на идею построить его именно для этой семьи, именно в этом месте и именно в этой стране. Досада, вернее, слабая тень досады, была настолько мимолетна, что я не был до конца уверен, но у меня появился проблеск надежды.
– В таких хрупких домах есть своя прелесть, – продолжал он. – Диафрагма из дерева и стекла отделяет тебя от Вселенной, защищает от холода и темноты, но ты знаешь, что ее прочность не беспредельна. Стоит перестать отапливать такой дом, следить за ним и поддерживать его в порядке, он превратится в деревянный ящик, и очень быстро разрушится.
Он посмотрел на меня сверху, чтобы убедиться, что я слушаю, и снова принялся, как сумасшедший, заколачивать гвозди. От холода и злости я наподдал ногой снег: да сколько можно слушать его глубокомысленные обобщения? Все-то он знает, во всем разбирается! Снег сыпался мне на голову, на руки, я понимал, что еще немного, и превращусь в снеговика.
– Следующую, – говорит Витторио, и я подаю следующую доску. – Гвозди, – говорит Витторио, и я протягиваю ему очередную порцию гвоздей.
Он берет доску одной рукой, потому что в другой у него молоток, играючи поднимает ее на нужную высоту, не давая ей перекоситься. Упасть с лестницы он не боится, это сразу видно: стоит на верхней перекладине, опираясь на свои сильные ноги и непоколебимые убеждения.
– Представляешь, – говорит он, – когда Марианна впервые заговорила о Мирбурге, я считал, что ничего хуже на свете и быть не может.
– Отказаться от города, – говорит он, – от суеты, к которой привык, от спешки, проблем, встреч, трепа, телефонных звонков, свиданий, постоянного ожидания сюрпризов! Стоило мне только представить это – и я уже чувствовал себя конченым человеком.
Да ты такой и есть, сказал бы я ему, если бы не считал, что, поддерживая разговор, иду на уступку его невыносимой, назойливой болтливости. Может, подумал я, до него, даже при полной его неспособности сомневаться, дойдет, наконец, что мне не так уж и нравится быть подавальщиком досок в такую погоду? Вдруг, заметив, что я молчу, он, хотя бы просто ради умственной зарядки, попробует представить себе, как я на него зол? Нет, он не останавливается – лупит молотком, слезает с лестницы, переставляет ее и снова на нее лезет, зашивая мало-помалу стену построенного им дома. Кажется, он так и будет сутки напролет вколачивать гвозди, пока не обошьет со всех сторон свои идиотские принципы.
– В самом деле, – говорит он. – Я чувствовал себя ничем не обремененным, легким на подъем, потому что у меня не было места. Свободный художник, одним словом. Ни пристанища, ни обязанностей. Я словно годами жил в коридоре и считал себя независимым лишь потому, что ни разу не заходил ни в одну комнату.
Доски, слава Богу, кончились. Витторио посмотрел вниз и, увидев, что больше нет ни одной, кажется, сильно разочаровался: еще бы, теперь уж точно не удастся в эту пургу стену закончить.
Ну все, с меня довольно, я больше и пальцем не пошевелю, пусть один работает, если ему так хочется.
Он спускается с лестницы, смотрит, сколько навалило снегу, смотрит, как он набил доски, смотрит на меня и ждет, что я скажу.
Я не говорю ничего, но ему на это наплевать. Он улыбается, берет ящик с гвоздями и говорит:
– Ты еще не видел мою мастерскую.
Мастерская такая же большая, как ателье, только не такая светлая. Здесь собачий холод, верстак, циркулярная пила, строгальный станок, пилы, молотки, напильники, рашпили, рубанки, большие и маленькие, шпон, доски, массив разных пород и разной толщины, банки с клеями, банки с воском и лаками.
На столе и на стене четыре гитары в разной стадии готовности. Витторио вытирает тряпкой руки, берет