ту, которая выглядит полностью законченной, протягивает мне.
Гитара большая, копия модели «Gibson J 200», но полегче и более разукрашенная: верхняя часть грифа инкрустирована деревом, вокруг резонаторного отверстия орнамент из перламутра. На первый взгляд, работа хорошая, почти профессиональная, только склейка грубая, все швы видны.
Витторио и мне протягивает тряпку.
– Тебе не трудно вытереть руки? – говорит он.
Возвращаю ему гитару и, не скрывая раздражения, нарочито тщательно вытираю руки, хотя не только они у меня мокрые: я с ног до головы мокрый и замерзший, а у этого психа никаких угрызений совести, как будто я не по его милости торчал столько времени под снегом. Он смотрит на меня как ни в чем не бывало, протягивает гитару и говорит:
– Не попробуешь?
– Я не гитарист, – отвечаю ему сквозь зубы, – я пианист.
– Какая разница, – возражает он, – ты же музыкант. Скажи свое мнение. – И прямо впихивает мне гитару в руки.
Зажимаю струны полуотмороженными пальцами левой руки, правой пробую звук. Он громкий, резкий, что называется, фанерный. Витторио так и светится, ждет, что я сейчас начну восторгаться.
– Ну как? – спрашивает он.
– Да так, – отвечаю и зажимаю аккорд наверху. Он звучит фальшиво – порожки не на своих местах. И шейка грифа слишком толстая, левой руке неудобно. Да, стены у него лучше получаются, чем музыкальные инструменты, это точно.
Возвращаю ему гитару, и он очень бережно принимает ее из моих рук.
– Знаешь, – говорит он, – все началось с простой забавы. Увидел я как-то рекламу одной фирмы, которая выпускает музыкальные инструменты в виде полуфабрикатов, и заказал себе комплект для гитары. Я как раз закончил дом, хотелось чем-то руки занять. Представь, у меня неплохо получилось, и тогда я решил продолжать, но уже самостоятельно. Купил дерево, купил специальный инструмент, и все теперь делаю своими руками – от и до. – Он повесил гитару на место и показал мне станок, на котором выгибает обечайки, разных размеров струбцины. – Свою первую гитару я подарил гуру. Он был счастлив, хотя сам не играет, сказал, что лучшего подарка в жизни не получал. Остальные я раздал тем, кто хоть немного умеет играть, здесь есть такие. В прошлом месяце в Кундалини-Холле был концерт трех гитаристов, и все трое играли на моих инструментах, представляешь?
Вот уж не предполагал, что он еще и на это может тратить энергию, и главное – так восхищаться своей более чем средней продукцией, нисколько не смущаясь, что занимается не своим делом. Возможно, подумал я, это влияние упрощенности, невзыскательности и восторженности, царящих в Мирбурге; в такой обстановке немудрено утратить чувство самокритики – ведь здесь не результаты ценятся, а лишь благие намерения.
Витторио перекладывает напильники и рашпили, переставляет банки с клеем, стряхивает опилки с верстака; сейчас у него еще более гордый вид, чем в ателье, когда он демонстрировал мне свои картины.
– Знаешь, о чем я мечтаю? – спрашивает он. – Сделать инструмент, на котором сам я играть не умею. Для других сделать. Вот было бы здорово, верно? Слишком долго я работал на самого себя, как говорит Марианна, был единственным объектом собственной деятельности.
Не отвечаю ему ни слова. По-моему, Марианне удалось-таки сделать из него дурака, во всяком случае, она до того напромывала ему мозги, что он стал таким, каким ей хотелось его видеть.
Невыносимо холодно, даже холодней, чем на улице. Печка, конечно, выключена, и Витторио даже в голову не приходит ее включить. Непонятно, почему он сам никогда не мерзнет? То ли толщина и мощные мускулы защищают его от холода, то ли его согревают конструктивные идеи, бурлящие в нем двадцать четыре часа в сутки.
– Здесь я провожу больше времени, чем в ателье. Мне даже кажется, что сделанное здесь важнее того, что я делаю там. – Он показывает мне дерево разных пород и объясняет: – Индийский палисандр, красное дерево, клен, орех идут на заднюю деку и боковины. Американская ель, европейская, ель Энгельмана – на переднюю деку. Каждое дерево отличается по звуку, по тембру. У клена, например, звук более строгий и чистый, у красного дерева – глуховатый, у палисандра такой же чистый, как у клена, только звонче и на басах теплее. Различия небольшие, но они есть.
Не думаю, что все эти тонкости он воспринимает на слух, скорее, это вычитанные знания. На столе я вижу книги: «Как сделать акустическую гитару», «Современный скрипичный мастер», «Энциклопедия скрипичного мастера». Он, скорее всего, учится по ходу дела: ломает себе голову, изучая чертежи, а когда что-то получается, убеждает себя, что это и есть самое важное в жизни.
– Я и другие вещи делаю, – говорит он, обводя рукой комнату, – не только гитары. Но исключительно из дерева. Дерево универсально, ты даже не представляешь себе, какие у этого материала фантастические возможности!
Провожу рукой по столу, и мне в ладонь впивается заноза. Вытаскиваю ее зубами и чувствую, что еще немного, и сорвусь: меня уже начинает трясти от злости.
Витторио показывает на две сосновые табуретки в углу. Потом берет одну, ставит посреди комнаты и говорит:
– Сядь.
Смотрю издали: обыкновенная трехногая табуретка, довольно грубо сработанная. Он опять повторяет свое «Сядь». Уж если он куда идет – его не свернешь, если чего хочет – обязательно добьется, если смотрит – так прямо насквозь просверливает. Сажусь, лишь бы он от меня отстал. Табуретка как табуретка, не слишком-то устойчивая на своих трех ногах, чем тут особенно гордиться?
Но Витторио то с одной стороны зайдет, то с другой, любуется, как на чудо какое-то.
– Ты можешь сказать, подумаешь, табуретка, – говорит он, – но ведь красота-то какая! Еще лучше, чем гитара, чем любой музыкальный инструмент, верно?
Встаю и иду пройтись по мастерской, беру от нечего делать рубанок, но он выскальзывает у меня из руки и падает на пол – я и не ожидал, что он такой тяжелый. Витторио тут же наклоняется, поднимает его, пробует пальцем железо – не повредилось ли. И даже сейчас ему удается сдержаться: ни взглядом, ни жестом он не выдает своей досады или раздражения. Он говорит «ничего», и это звучит искренне. Он снова перекладывает с места на место инструменты, переставляет банки, проверяет, прочно ли вбиты в стену крюки. Он ни на минуту не успокаивается и придумывает все новые и новые занятия, чтобы не стоять без дела. Однако, что бы он ни делал, ему нужна публика (в данный момент я): как и у жены, у него постоянно ушки на макушке.
– Калиани со слов твоей мамы рассказала мне, что ты тоже любишь работать с деревом, – говорит он.
– Я только один раз в жизни сколотил будку для собаки, но это плохо кончилось: собака через неделю попала под трамвай. Все кости ей раздробило.
Его не проймешь.
– Жаль собаку, – рассеянно говорит он и слегка качает головой.
Я вдруг подумал, что ведь наверняка и ему гуру дал индийское имя, но только я ни разу его не слышал. Почему? Я в жизни не встречал человека настолько довольного самим собой, своим положением, готового постоянно навязывать свой жизненный выбор другим как бесплатное универсальное средство для счастья. Мне кажется, это такое же утомительное и бессмысленное занятие, как все время подгребать воду под борт лодки, создавать волну.
– Знаешь, – продолжает он, – теперь я понимаю, что именно этого мне не хватало, когда я жил в Милане. В тосканском доме у меня была маленькая мастерская, но какая это мастерская, смешно! Да и вообще, я считал тогда живопись своим главным занятием, не хотел распыляться.
Я стоял, прислонившись к стене, и глядел в точку на полдороге между ним и мной. Кипевшая во мне злость помогала не замерзнуть окончательно.
– Обычно все так живут, верно? – сказал он. – Как говорится, делу время, потехе час. Одни вещи ты делаешь для славы и денег, другие – для отдыха, для удовольствия. Тебе кажется нормальным и правильным такое деление вещей, тебе кажется, что ты нуждаешься в подзарядке, чтобы работа