прямо затрясло от возбуждения, но все движения стали четче и увереннее. Я показал ей на заставленную едой стойку:
– Хочешь чего-нибудь?
– Нет– нет, – ответила она и покачала головой, словно я предлагал ей героин или крысиный яд.
Но она не улизнула по обыкновению в свою комнату, а принялась расхаживать вокруг меня, поводя плечами и напевая песенку без слов.
Я проглотил, почти не разжевывая, кусок ржаного хлеба с фруктовым джемом.
– А ты как поживаешь? – спросил я ее.
Разговоры ни о чем мне всегда давались с трудом, тем более разговоры с хорошенькими девушками, а Нина была хорошенькая, хотя и слишком тощая.
Нина подняла на меня глаза и тут же отвела их. Потом подошла к холодильнику, налила себе полстакана соевого молока и поднесла стакан к губам – взгляд ее скользил по гостиной.
Я смотрел на ее белые джинсы, туда, где складки образовывали маленький треугольник на границе со свитером из овечьей шерсти персикового цвета, под треугольником – пустота, мне бы хотелось, чтобы на ней было хоть немного больше мяса. Я смотрел на ее белую шею, пока она делала вид, что пьет соевое молоко, на самом деле она не проглотила ни глотка, просто мочила в молоке губы – оправдать свое присутствие рядом со мной. Я тоже думал, какую бы позу мне принять, больше всего я опасался выглядеть таким, как все, не удержаться на высоте своих о себе представлений и, чтобы избежать этого, всегда в мыслях держал перед собой зеркало, в котором я отслеживал все свои жесты. После вчерашнего вечера мне было легче справиться с этой задачей, я делал это почти машинально, не задумываясь.
Она внезапно повернулась ко мне с еще почти полным стаканом, губы ее были испачканы белым.
– Вчера вечером ты просто потряс всех, – сказала она. – Ты гениально играешь.
Я улыбнулся через силу, стараясь смотреть ей прямо в глаза, не краснея и не смущаясь. Но и она тоже, видимо, вынуждена была делать над собой серьезное усилие, чтобы преодолеть собственную неуверенность и так откровенно говорить со мной: она колебалась между желанием нахамить и инстинктивным стремлением сбежать, бесстыдством и робостью, слабостью и спесью папенькиной дочки.
УТО: Тебе понравилось?
НИНА: Да. Никто не ожидал ничего подобного.
УТО: А ты?
НИНА: Я же уже говорила. Напрашиваешься на комплименты?
(В ней прорывается неожиданная грубость, это у нее от отца, она сама напугана и делает несколько шагов в сторону от меня.)
УТО: Видишь ли, меня не очень волнует, что думают обо мне другие. Я играю для себя.
(А вот это неправда, если бы у него не было слушателей, хотя бы просто воображаемых, но неотрывно следящих за каждым его движением, у него наверняка пропало бы всякое желание играть.)
НИНА: Знаю. Но все-таки это было потрясающе. У тебя сумасшедшие пальцы. Да и музыка бесподобная.
Она поворачивается к раковине, выливает молоко, быстро споласкивает стакан, чтобы скрыть, что она так ничего и не выпила; он снова смотрит на ее ягодицы, обтянутые белыми джинсами. Прищурив глаза, она облокачивается на стойку. Он тоже прищурил глаза, тоже уперся одним локтем в стойку, между ними расстояние в метр.
УТО: А у тебя какие руки?
(Он старательно растягивает гласные, они скользят, словно рыбы под водой.)
HИHA: Нет! Не смотри на них!
(Она быстро прячет их за спиной.)
УТО: Да почему же? А ну-ка, покажи!
(Ему удалось придать этой настойчивой просьбе оттенок небрежности, но сделал он это не без труда, пожалуй, это было даже сложнее, чем перестать думать, как он выглядит со стороны. Он постоянно контролирует себя и изнутри и со стороны, как бы с расстояния в несколько метров.)
УТО: Ну давай же, покажи мне их.
НИНА: Нет, я их ненавижу. Они отвратительны.
Однако она вовсе не старается спрятать их по-настоящему, наоборот, какое-то мгновение размахивает ими перед собой, а потом застывает, скрестив их на груди и спрятав ладони, опускает голову, принимает оборонительную позу, волосы челкой падают ей на лоб. Уто Дродемберг стоит в тридцати сантиметрах от нее, их магнитные поля почти соприкасаются, ему кажется, что он даже может прислониться к ее магнитному полю, этому большому мыльному пузырю, упругому и эластичному, он может наклониться вперед еще больше и не упасть, удержаться в таком положении, так и не прикоснувшись к Нине.
УТО: Как ты можешь ненавидеть свои руки? Сначала скулы, теперь руки. Чем они тебе не угодили?
(Его голос настраивается на другую частоту, он звучит глухо, натужно, хотя порой в нем и прорываются визгливые ноты, его взгляд приобретает обволакивающую настойчивость, по его телу пробегает электрический ток, принося в кровь тепло.)
НИНА: Наверное, тем, что они чересчур пухлые…
УТО: Так вот почему ты не ешь? Вот почему притворяешься, прячешь тарелки за занавески и выливаешь нетронутые стаканы с молоком?
НИНА: Неправда!
УТО: Нет, правда.
НИНА: Надеюсь, ты не собираешься подражать моему отцу. С меня хватит одного.
(Совершенно очевидно, что существует связь между ее отказом от еды и тем, как она с усталой медлительностью вытягивает одну фразу из другой, между ее возрастом, складом ума и ее положением дочери знаменитого отца, который отправился жить в Америку с другой семьей. Между ее взглядом и ее широкими скулами, ее широкими скулами и ее слишком худым телом, ее слишком худым телом и свитером на четыре размера больше, в котором тонет ее тело. Она кажется одновременно трогательной и нелепой.)
Я рассмеялся; Нина изумленно посмотрела на меня, наклонила голову и тоже начала смеяться. Мы смеялись, как сумасшедшие, судорожным, прерывистым смехом, теперь мы стояли почти вплотную друг к другу, скрестив руки на груди, и каждый из нас ожидал, что другой наклонится вперед и внезапно поцелует его. Мне даже было немного страшновато: на меня накатывали то холодные, то горячие волны, я чувствовал себя замороженной треской, которую бросают то в морозильник, то в микроволновую печь, то обратно в морозильник.
Я смеюсь, и меня кидает то в жар, то в холод, наклоняюсь, стараясь прислониться к той невидимой, упругой мембране, что разделяет наши магнитные поля, но мы находимся слишком близко друг от друга, и мембрана поддается, несмотря на свою упругость, и внезапно я прорываю ее и чувствую Нинины губы на своих губах: тепловатая, эластичная влага с привкусом соевого молока и меда, а потом уже целый мир влажных глубин, где можно потеряться, совсем как подводная лодка в темных морских пучинах. В этом мире влаги и тепла, легких прикосновений, замедленных движений и тихого кружения теряется и вновь обретается ощущение реальности, ее формы бледнеют, чтобы вновь просиять такими же и иными.
Нина скользнула в сторону и прижалась спиной к холодильнику, мы перевели дыхание и посмотрели друг на друга, лица у обоих горели, в голове была полная пустота. Я чувствовал, как пульсирует кровь у меня в паху, в животе, в груди, в висках, у меня было одно желание – снова приникнуть к Нине, но теперь нас разделял тот шаг, на который она отступила. Я положил руку ей на бедро.
– Ты можешь есть сколько угодно. При всем желании на тебе не найти и капли жира.
Она остыла в ту же секунду: отяжелела и одеревенела до такой степени, что я не мог бы сдвинуть ее ни на миллиметр, в глазах погас свет.
– Может, хотя бы ты перестанешь говорить со мной о еде? Ладно? – сказала она мне куда более резким тоном.
– Ладно-ладно, – согласился я, убирая руку с ее бедра. – Ты думаешь для меня это имеет хоть какое- нибудь значение?
Полный назад, полный назад.
Пожалуй, меня действительно это совершенно не волновало, пусть поступает, как хочет.
– Можешь не беспокоиться, я-то уж точно не стану досаждать тебе с едой, – сказал я ей. – На еду мне