я узнал его и сказал:
– Неужели, сеньор дон Дьего, от вашей милости еще может быть пожива какой-то твари?
И он отвечал:
– За грехи свои служу я трапезною и харчевнею вшам. И есть у меня до вас просьбица: молю вас, раз уж вы в тот мир возвращаетесь и там их полно, а здесь нету, пришлите мне оттуда зубочистку, дабы мог я блюсти пристойный вид, ибо без зубочистки я как без платья. Ведь когда в зубах у меня зубочистка, мне больше ничего не надо, ибо я привык двигать челюстями, как фокусник руками, и в конечном счете что-то жуешь, что-то сосешь, что-то есть в зубах, и потихоньку-полегоньку так ее и сгрызешь. А коли она к тому же из мастикового дерева, это лучшее средство от запора.
Очень он меня насмешил, и я поспешил удрать прочь, чтобы не видеть, как ерзает он по стенке спиной, точно пилою.
Так и расстался я с этим кабальеро-фантомом. Тут с громкими криками и воплями появился новый мертвец; он говорил:
– Это мое дело! Уж я разузнаю. Все станет на свое место. Разберемся. Что случилось? – и прочее в том же роде.
Будучи ошарашен сим словоизвержением, я спросил, кто этот человек, что во все суется; и отвечал мне другой покойник, неведомо как очутившийся подле меня:
– Это Варгас; поскольку говорится: «Пускай Варгас выяснит», он все и выясняет.
По пути столкнулся Варгас с другим мертвецом, по имени Вильядьего, из пословицы «кто в штаны Вильядьего влез, тот исчез». Бедняга Вильядьего был в превеликом расстройстве, бормотал что-то себе под нос и при виде Варгаса обратился к тому со словами:
– Сеньор Варгас, раз уж ваша милость все выясняет, сделайте мне одолжение, выясните, что это за штаны Вильядьего и почему кто в них влез, тот исчез, потому как я и есть Вильядьего, и сколько лет я жил на свете да здесь сколько торчу, а так и не вызнал, что же это за штаны и какое я к ним имею отношение, и хотелось бы мне освободиться от этого наваждения.
Отвечал ему Варгас:
– В свое время узнаете, ведь мы отсюда никуда не денемся, а сейчас оставьте меня в покое, заклинаю вас вашей жизнью; ибо я пытаюсь выяснить, что появилось вначале – ложь или портные. Ведь коли вначале появилась ложь, кто мог изречь ее, раз не было портных? А если появились вначале портные, как могли существовать они без лжи? И как только я это выясню, тотчас вернусь к вам.
С этими словами он исчез. Следом за ним шел Мигель де Бергас и жаловался:
– Я тот самый Мигель, которому всегда отказывают неизвестно почему, и вечно волоку я отказ на своем горбу (ибо говорится: «Не бывать тому, Мигель де Бергас»), и никто мне ничего не уделяет, и сам я толком не знаю, почему и за что мне такая доля.
Он больше бы сказал, потому как вошел в раж, но тут появилась бедная женщина, нагруженная просвирами, хворая и плачущая.
– Кто ты такая, горемычная женщина? – спросил я. И она отвечала:
– Я попова сеньора и живу в детских побасенках, где делю зло и хвори с теми, кто сам себе ищет горе; ведь известно, как в присказках говорится: «Что сбудется, то станется, добро пусть всем достанется, а зло да хвори – тем, кто сам себе ищет горе, да еще поповой сеньоре». Я ничьему супружеству не помеха – наоборот, стараюсь, чтобы все вступили в супружество; довольствуюсь нарядами, перешитыми из старых ряс; жива тем, что глотну винца с водицей, когда разливаю их перед мессой по церковным сосудам; таскаюсь на все заупокойные службы, словно душа чистилища; что же им надо, почему все зло и хвори – поповой сеньоре?
С этими словами она исчезла, а на том месте, где она была, оказался некто унылый, то ли отшельник, то ли мертвая голова, и был он хмур и одинок.
– Кто ты таков? – спросил я. – Сдается мне, мысли твои так черны, что и про черный день не сгодятся.
– Я тот, кого прозвали Доконай Молчком, – отвечал он, – и никто не знает, почему меня так прозвали; и это низость, потому как доконать кого угодно можно пустословием, а не молчаньем, и уж следовало бы говорить Доконай Язычком. Хотя, может, разумелось Доконай Баб, но бабы от мужей требуют, чтобы те во всем с ними соглашались, а молчание – знак согласия, и потому зваться бы уж мне Воскреси Молчком; а ведь есть тут молодчики, так и рысят языком, доконают всех, кто развесит уши, и уже немало ушей доконали.
– Это истинная правда, – сказал Ланселот, – меня эти пустословы извели, Ланселот у них с языка не сходит, все любопытствуют, из Британии я прибыл или откуда еще, и такие это болтуны, дались им строчки из романса про меня, где говорится:
И они из этих строчек заключили, что в мои времена дуэньи в конюшие затесались, потому что, мол, служили скакуну. Сладко пришлось бы скакуну в руках дуэний! Черта с два я бы им его доверил! Одно правда (этого отрицать не стану), в конюшню они и впрямь затесались (они же всюду нос суют); но в конюшие не пролезли, ибо я тут принял надлежащие меры.
– Вы уж поверьте сеньору Ланселоту, – сказал какой-то бедный малый, простоватый, смиренный и придурковатый с виду, – я могу подтвердить его слова.
– Кто ты таков, – спросил я, – что притязаешь на то, что слова твои имеют вес среди истлевших?
И он отвечал:
– Я бедный Хуан Добрая Душа; но ни от моей доброй души, ни от чего другого не было мне никакого проку, и даже после смерти не дают мне покою. Странное дело, в мире имя мое служит кличкой для всего самого худшего! «Да это Хуан Добрая Душа» – говорят средь живых про страдающего мужа, про обманутого поклонника, про облапошенного простака, про обворованного сеньора и даже про женщину, которой вскружили голову. А я сижу себе здесь и никого не трогаю.
– Это еще что, – сказал Хуан де Авила, тот самый, про которого говорится: «Кошка Хуана де Авилы: глаза прижмурила, когти наставила» – клянусь Христом, это по наущению дьявола навязали мне живые