– Коли эти происходят от тех, нечего дивиться, что от этих происходит наша погибель.
Вокруг них роился сонм аптекарей, и были они во всеоружии: со шпателями наголо и клистирами наперевес, при пластырях и припарках (при Парках они в могильщиках). Снадобья, коими торгуют они, не столько в своих скляницах настаиваются, сколько в оных застаиваются, покуда не скиснут, а пластыри покрыты паутиной, но аптекари все равно сбывают их с рук, и не зря гнутся они перед всяким в три погибели: больным от их лекарств – одна погибель. Глас умирающего слышится вначале из ступы аптекаря, затем раздается в треньканье гитары, на коей цирюльник наигрывает пассакалью, затем звучит он в дроби, каковую выбивают на теле несчастного докторские длани в перчатках, и затухает он в звоне церковных колоколов. Не сыщешь людей воинственней, чем эти самые аптекари. Они при лекарях состоят в оружейниках – оружием их снабжают. В хозяйстве их аптечном все войной пахнет, все – оружие, да притом наступательное. Порошок их – тот же порох, только они его кличут ласковей. Зонды их – что копья, компрессы – удавки, пилюли – что пули, а уж клистиры – те же пушки, такое же орудие смерти, как и артиллерийское орудие. И если подумать, не зря продают они в своих заведениях все потребное, дабы очистить желудок: заведения сии суть чистилища, сами они – мрак преисподней, недужные – сонм грешников, лекари же – дьяволы. А уж то, что лекари – дьяволы, вернее верного: и те, и другие не отстанут от человека, коли дела его плохи, и удерут, коли хороши; и об одном они радеют – чтобы у всех людей дела всегда были плохи, а коли они и впрямь плохи – чтобы никогда не улучшились.
Все они шествовали в мантиях из рецептов, а на головах красовались короны, зубцы коих были в форме буквы «R», перечеркнутой поперек: с этой буквы начинаются рецепты. И мне подумалось, что лекари таким способом советуют аптекарям: «Recipe», что значит «получи». Тот же совет дает дурная мать дочери, а алчность – дурному правителю. И ведь только и есть в рецептах, что эта самая буква «R», словно клеймо на челе преступника, да граны, граны, что оборачиваются гранитной плитой на могиле безвинного! Еще ведут они счет на унции: таким манером куда как просто содрать три шкуры с барашка – пациента! А названиями какими дурацкими сыплют – ни Дать ни взять заклятия, чтобы дьяволов вызывать: buphtalmus, opopanax, leontopetalon, tragoriganum, potamogeton, senos pugillos, diacathalicon, petroselinum, scilla, rapa.[218] И всем известно, что сии чудовищные тарабарские словеса, коих распирает от избытка букв, означают не что иное, как морковь, редьку, петрушку и прочую дрянь. Но поскольку говорится: «Кто тебя не знает, пускай тебя покупает», аптекари рядят огородные овощи в пышные наряды, чтобы нельзя было их распознать и больше бы их покупали. Лизать на их языке – elengatis, пилюли – catapotia, clyster – спринцовка, пластырь – glans либо balanus, а пускать сопли – errhinae. И таковы названия их лекарств, да и сами лекарства таковы, что нередко из одного только отвращения к зловонным мерзостям, коими пичкают аптекари больных, болезни обращаются в бегство.
Найдется ли хворь с таким скверным вкусом, чтобы не улетучиться из костей под угрозой применения Сервенова пластыря, от коего нога либо ляжка, где эта самая хворь угнездилась, превращаются в сундук? Когда увидел я аптекарей и лекарей, то понял, как неудачна мерзкая поговорка: «Большая разница – пульс или задница», потому что для лекарей никакой тут разницы нет, и, пощупав пульс, сразу идут они в отхожее место и смотрят в урыльник, чтобы вопросить мочу о том, чего сами не ведают, ибо Гален заповедал им нужный чулан и ночной сосуд. И вот они берут урыльник и, словно он им что-то нашептывает, подносят к уху, погружая бородищу в его испарения. Стоит только посмотреть, как они знаками объясняются с отхожим местом и получают сведения от испражнений, а разъяснения – от зловония! Куда до низа дьяволу! О, треклятые злоумышленники против жизни человеческой, они ведь компрессами удушат, кровопусканиями обескровят, банками истерзают, а там и душу из больного выпустят за милую душу!
За ними шли костоправы, таща пинцеты, зонды, инструмент для прижигания, ножницы, ножи, пилы и пилочки, щипцы и ланцеты. Из толпы их доносился голосу весьма жалобно отдававшийся у меня в ушах и вёщавший:
– Режь, рви, вскрывай, пили, руби, коли, щипли, раздирай, полосуй, скреби и жги.
Очень напугал меня этот голос, а еще больше – трескотня, которую они устроили, затарахтев своими щипцами и ланцетами. Кости мои со страху пытались втиснуться друг в друга. Я съежился в комочек.
Тут явились демоны, обвитые на манер бандажей низками человеческих зубов, и по этой примете я понял, что передо мною зубодеры, кои занимаются наигнуснейшим в мире ремеслом, ибо лишь на то и пригодны, чтобы опустошать рот и приближать старость. Им невмоготу видеть, что чьи-то зубы еще сидят в челюсти, а не болтаются у них в ожерелье, и они отвращают люд честной от святой Аполлонии, берут свидетельские показания у десен и размащивают рты. Худшими минутами в моей жизни были те, когда я видел, как нацеливают они свои кусачки на чужие зубы, словно те лакомый кусочек, а за то, что выдрали зуб, денег требуют, словно они его вставили.
– С кем, любопытно знать, пришла эта проклятая мразь? – подумал я.
И казалось мне, что самого дьявола мало для этой проклятой братии, но тут вдруг грянули гитары, да многое множество. Я малость повеселел. Слышались сплошные пассакальи да ваки.
– Провалиться мне на месте, если это не цирюльники! Тут они самые и входят.
Чтоб угадать, особой смекалки не требовалось. У этой братии пассакальи в крови, и гитара им по чину положена. Стоило послушать, как одни бренчат, а другие наяривают. Я приговаривал про себя:
– Горе бороде, которую бреют, поднаторев в сальтаренах, и руке, из которой пускают кровь, навострившись на чаконах и фолиях![219]
Я подумал, что все прочие вершители мук и подстрекатели смерти – мелкая монету, медный грош им цена, и только цирюльники разменялись на серебро. Занятно было смотреть, как одному они лицо щупают, другому массируют и как потешаются, мыля кому-то холку.
Затем повалило множество народу. Впереди шли говоруны. От разговоров их гул стоял, словно в речной запруде, и для слуха он был несноснее расстроенного органа. Из одних слова сыпались частой капелью, из других – лились струями, из третьих били фонтаном, а из самых говорливых хлестали потоком, как из ведра. Этих людей словно подмывает нести околесицу, как будто они приняли слабительное из листов восьмиязычного Калепинова лексикона.[220] Эти последние мне поведали, что они говоруны всезатопляющие, не знающие отдыха ни днем, ни ночью; они и во сне говорят, и, глаза продравши, говорят. Были тут говоруны сухие и говоруны, что зовутся проливными или орошающими, а то еще пенными, – такие брызжут слюной во все стороны. Еще были такие, которых зовут трещотками; из них слова вылетают с тем же треском, с коим в отхожем месте кое-что другое, – эти говорят, как бесноватые. Были еще говоруны-пловцы, – эти размахивают руками, словно плывут, и раздают невольно плюхи и оплеухи. Были мартышки, гримасничающие и корчащие рожи. И все они заговаривали друг друга до смерти.
За ними следовали сплетники, наставив уши, выпучив глаза, осатанев от злокозненности. Они вцеплялись когтями в чужую жизнь и перемывали всем косточки. Следом шли лгуны, вседовольные, тучные, улыбчивые, разряженные и процветающие, ибо сии суть одно из чудес света: не имея других занятий, живут себе припеваючи по милости недоумков и мерзавцев.