монахом.
– Лжешь! – крикнул Ламме, плача и скрежеща зубами. – Я никогда не ревновал, а теперь вот ревную. Пагубная страсть! И бешусь и люблю, хочу то убить тебя, то заключить в объятья. Уходи! Нет, побудь! Я так ее лелеял! А теперь жажду крови. Где мой нож? Меня что-то жжет, гложет, грызет, а ты смеешься надо мной...
Кроткая и покорная, она со слезами обнимала его.
– Да, конечно, я зря бешусь, – говорил он. – Да, конечно, ты блюла мою честь, честь супруга, которую мы, мужчины, столь опрометчиво пристегиваем к женской юбке. Вот почему ты мне так сладко улыбалась, когда просила отпустить тебя с подружками послушать проповедь...
– Дай мне сказать! – целуя его, повторяла Каллекен. – Пусть я умру на месте, если говорю неправду.
– Ну умирай! – сказал Ламме. – Ведь ты же непременно солжешь!
– Выслушай меня! – молила она.
– Говори – не говори, мне все равно, – сказал Ламме.
– Отец Адриансен считался хорошим проповедником, – начала Каллекен. – Я пошла послушать его. Он говорил, что духовный сан и безбрачие выше всего на свете, потому что через них верующему легче попасть в рай. Его пламенное, бурное красноречие потрясло многих честных женщин, в том числе и меня, особливо вдов и девиц. Так как безбрачие – путь к совершенству, то он советовал нам вступить на эту стезю, и мы поклялись, что не будем больше знать мужчин...
– Кроме него, разумеется, – со слезами в голосе вставил Ламме.
– Перестань! – сердито сказала она.
– Ну что ж, добивай! – сказал он. – Ты нанесла мне такой страшный удар, что я уж теперь не оправлюсь.
– Нет, оправишься, муженек, – возразила она, – теперь мы будем с тобой неразлучны.
Каллекен хотела обнять и поцеловать его, но он оттолкнул ее.
– Вдовы дали обет не выходить замуж вторично, – сказала она.
Ламме слушал ее, погруженный в ревнивые свои думы.
А Каллекен не без смущения продолжала свой рассказ:
– Он брал к себе в духовные дочери только молодых и красивых женщин и девушек – остальных отсылал к их духовникам. Он сразу же установил такой порядок: его духовные дочери исповедуются только у него, и все ему в том поклялись, и я также. Мои товарки, более опытные, чем я, спросили, не желаю ли я подготовиться к послушанию и покаянию. Я согласилась. В Брюгге, на набережной Каменотесов, близ монастыря миноритов, жила женщина по имени Калле де Нажаж – у нее девушки обучались и столовались, и она брала с них за это по червонцу в месяц. Корнелис пробирался к Калле де Нажаж из монастыря потайным ходом. У нее в доме, в маленькой комнатке, я осталась с ним наедине. Он велел мне рассказать обо всех моих естественных, плотских наклонностях. Я сперва не решалась, но в конце концов сдалась на уговоры. Плакала я горькими слезами, но рассказала все.
– Ай, ай, ай! – простонал Ламме. – И эта свинья в рясе слушала исповедь нежного твоего сердца?
– Он мне неустанно твердил – и это истинная правда, муженек, – что Бога надобно бояться больше, чем людей, что мы для Бога должны преодолевать в себе стыд и исповедоваться духовнику во всех своих тайных желаниях – тогда мы будем достойны послушания и покаяния. Затем он сказал, что мне надлежит предстать пред ним нагою, дабы грешное мое тело получило за свои прегрешения легчайшее из наказаний. Однажды он заставил меня раздеться, и, как скоро с меня упала сорочка, я потеряла сознание. Он привел меня в чувство нюхательною солью. «На сей раз довольно, дочь моя, – сказал он, – приходи через два дня и принеси розгу». Это продолжалось долго, но никогда... клянусь Богом и всеми святыми... Муж мой!.. Пойми меня!.. Посмотри на меня!.. Удостоверься, что я не лгу. Я осталась чистой и верной тебе... я всегда любила только тебя.
– Бедное нежное тело! – воскликнул Ламме. – Ох, это позорное пятно на подвенечном твоем уборе!
– Ламме! – сказала она. – Он говорил от имени Господа и святой нашей матери-церкви – могла ли я его ослушаться? Я не переставала любить тебя, но я дала страшные клятвы Пречистой Деве не отдаваться тебе. И все-таки я питала слабость – слабость к тебе. Помнишь гостиницу в Брюгге? Я была у Калле де Нажаж – ты проехал мимо на осле вместе с Уленшпигелем. Я пошла следом за тобой. У меня были деньги, на себя я ничего не тратила, а что ты голоден – это я поняла сразу. Я потянулась к тебе, во мне заговорили жалость и любовь.
– Где он теперь? – спросил Уленшпигель.
– Злые люди на него наклепали, по его делу было назначено следствие, и в конце концов отец Адриансен принужден был покинуть Брюгге и укрыться в Антверпене, – отвечала Каллекен. – Мне говорили на флиботе, что его взял в плен мой муж.
– Что? – вскричал Ламме. – Монах, которого я откармливаю, это и есть?..
– Да, – закрыв лицо руками, отвечала Каллекен.
– Дайте мне топор! Дайте мне топор! – взревел Ламме. – Я его убью, а сало блудливого этого козла продам с торгов. Скорей назад, на корабль! Шлюпку! Где шлюпка?
– Убить или хотя бы ранить пленника – это подло, – заметила Неле.
– Что ты смотришь на меня злыми глазами? Ты не дашь мне его убить? – спросил он.
– Не дам, – подтвердила Неле.
– Ин ладно, – сказал Ламме, – я ему ничего худого не сделаю. Только дай мне выпустить его из клетки. Шлюпку! Где шлюпка?
Малое время спустя они сели в шлюпку. Ламме усиленно греб и плакал всю дорогу.
– Ты огорчен, муженек? – спросила Каллекен.
– Нет, – отвечал он, – мне весело: ведь ты больше никогда от меня не уйдешь?
– Никогда! – сказала она.
– Ты говоришь, что осталась чистой и верной мне. Но, моя ненаглядная, любимая Каллекен, я жил надеждой когда-нибудь с тобою встретиться, и вот теперь из-за этого монаха наше блаженство будет отравлено ядом – ядом ревности... Когда мне взгрустнется или же когда я просто-напросто устану, ты непременно привидишься мне голой, мне почудится, что твое прекрасное тело предают гнусному бичеванию. Весна нашей любви была моя, а лето – его. Осень будет ненастная, за ней придет зима и похоронит неизменную мою любовь.
– Ты плачешь? – спросила Каллекен.
– Да, – отвечал Ламме, – что прошло, то уже не вернется.
Тут вмешалась Неле:
– Если Каллекен была и вправду тебе верна, она должна тебя бросить за то, что ты такой злюка.
– Он не представляет себе, как я его люблю, – сказала Каллекен.
– Правда? – воскликнул Ламме. – Иди ко мне, моя ненаглядная, иди ко мне, моя женушка! Нет уж более ненастной осени и могильщицы-зимы.
Ламме явно повеселел, и скоро они прибыли на корабль. Уленшпигель дал Ламме ключ от клетки, и Ламме отворил ее. Он начал было тащить монаха за ухо, но извлечь его таким образом из клетки ему не удалось. Тогда он попытался заставить монаха пролезть боком – и опять потерпел неудачу.
– Придется сломать клетку, – решил он, – каплун разжирел.
Наконец монах, сложив руки на животе и вытаращив глаза, вылез из клетки, но в ту же минуту налетела волна, корабль качнуло, и монах полетел вверх тормашками.
– Что, будешь еще называть меня пузаном? – обратился к нему Ламме. – У тебя пузо потолще моего. Кто кормил тебя семь раз в день? Я. С чего это ты, такой горлан, присмирел и сменил гнев на милость к бедным гёзам? Посиди еще годик в клетке, так и вовсе оттуда не выйдешь. При каждом движении щеки у тебя трясутся, как все равно свиной студень. Ты уже не орешь, скоро и сопеть перестанешь.
– Да замолчи ты, пузан! – сказал монах.
– Пузан! – в сердцах повторил Ламме. – Я Ламме Гудзак, а ты отец Дикзак, Фетзак, Лейгензак, Слоккензак, Вульпзак, толстый мешок, мешок жира, мешок лжи, мешок обжорства, мешок распутства. У тебя слой жира в четыре пальца толщиной, у тебя глаз не видно – совсем заплыли, мы с Уленшпигелем вдвоем свободно могли бы поместиться в соборе твоего пуза! Ты зовешь меня пузаном, а хочешь поглядеть в