ведь раньше даже на это, согласно этрусскому обычаю, никто не посягал, кроме жреца из определенного семейства. Но затем кто-то из римлян, то ли по божественному наитию, то ли из юношеского озорства, произнес: «Хочешь ли, о Юнона, идти в Рим?» Тут все остальные стали кричать, что богиня кивнула. К этой легенде добавляют еще подробность, будто слышен был и голос, провещавший изволение. Во всяком случае, известно, что статуя была снята со своего места с помощью простых приспособлений, а перевозить ее было так легко и удобно, будто она сама шла следом. Богиню доставили на Авентин, где ей отныне предстояло находиться всегда; именно туда звали ее обеты римского диктатора»[200].
Монтескье хвалит римлян за то, что они не навязывали своих богов побежденным народам, считая это тонким политическим приемом. Но иначе и быть не могло, поскольку противоречило бы понятиям не только римлян, но и всех древних народов. Рим завоевывал богов побежденных народов и не отдавал им своих. Он хранил своих покровителей для себя и даже старался увеличить их количество. Он стремился завладеть по возможности большим количеством культов и богов-покровителей.
Культы и боги по большей части были взяты у побежденных, и через них Рим установил религиозные связи со всеми соседними народами. Узы общего происхождения, завоевание права connubium и права председательства на латинских праздниках, завоевание богов побежденных народов, притязание на право приносить жертвы в Олимпии и Дельфах – все это, по мнению многих, было подготовкой к завоеванию абсолютной власти. У Рима, как у каждого города, была своя общественная религия, источник римского патриотизма, но Рим был единственным городом, который заставил религию способствовать расширению собственного могущества. В то время религия каждого города обособляла его, запрещая устанавливать связи с другими городами; Рим искусно использовал религию для того, чтобы привлечь все и всех к себе и над всем и всеми установить господство.
Как Рим приобрел владычество (350–140 годы до н. э.)
Пока Рим постепенно расширял свое влияние, пользуясь средствами, которые давала ему религия, во всех городах и в самом Риме произошел ряд социальных и политических изменений, сказавшихся одновременно на управлении людьми и на образе их мыслей. Мы уже говорили об этом перевороте, но сейчас важно отметить, что переворот совпал с расширением римского могущества.
Эти два события, случившиеся одновременно, оказали влияние друг на друга. Риму не дались бы так легко завоевания, если бы повсюду не угас общественный дух, и можно предположить, что общественная система не распалась бы так быстро, если бы римские завоевания не нанесли ей последний удар.
Изменения, затронувшие институты, нравы, верования, право, не обошли и патриотических чувств, изменив характер патриотизма, и это одна из причин, которая способствовала быстрому продвижению Рима к намеченной цели. Мы уже говорили о том, каким было чувство патриотизма в ранний период истории города. Патриотизм являлся частью религии; человек любил свое отечество, потому что любил богов- покровителей, потому что там был пританей, священный огонь, праздники, молитвы, гимны, а вне отечества у него не было ни богов, ни культа. Этот патриотизм был верой и благочестием. Но когда у жреческой касты отняли власть, то вместе с древними верованиями исчез и этот вид патриотизма. Еще оставалась любовь к городу, но она приняла другую форму.
Теперь отечество любили не за религию и богов, а за его законы и институты, за права и безопасность, которые оно давало своим гражданам. Мы видим из надгробной речи, которую Фукидид вкладывает в уста Перикла, какие причины заставляли любить Афины. «Наш государственный строй не подражает чужим учреждениям; мы сами скорее служим образцом для некоторых, чем подражаем другим. Называется этот строй демократическим потому, что он зиждется не на меньшинстве, а на большинстве. По отношению к частным интересам законы наши предоставляют равноправие для всех; что же касается политического значения, то у нас в государственной жизни каждый им пользуется предпочтительно перед другим не в силу того, что его поддерживает та или иная политическая партия, но в зависимости от его доблести, стяжающей ему добрую славу в том или другом деле; равным образом скромность звания не служит бедняку препятствием к деятельности, если только он может оказать какую-либо услугу государству. Мы живем свободною политическою жизнью в государстве и не страдаем подозрительностью во взаимных отношениях повседневной жизни; мы не раздражаемся, если кто делает что-либо в свое удовольствие, и не показываем при этом досады, хотя и безвредной, но все же удручающей другого. Свободные от всякого принуждения в частной жизни, мы в общественных отношениях не нарушаем законов больше всего из страха перед ними, и повинуемся лицам, облеченным властью в данное время, в особенности прислушиваемся ко всем тем законам, которые существуют на пользу обижаемым и которые, будучи написанными, влекут общепризнанный позор… Повторяющимися из года в год состязаниями и жертвоприношениями мы доставляем душе возможность получить многообразное отдохновение от трудов, равно как и благопристойностью домашней обстановки, повседневное наслаждение которой прогоняет уныние… Мы нашей отвагой заставили все моря и все земли стать для нас доступными, мы везде соорудили вечные памятники содеянного нами добра и зла. В борьбе за такое-то государство положили свою жизнь эти воины, считая долгом чести остаться ему верными, и каждому из оставшихся в живых подобает желать трудиться ради него…»[201]
У человека еще есть обязанности по отношению к городу, но они зиждутся на другой основе. Человек по-прежнему жертвует жизнью, но уже не ради национального бога или очага предков, а ради защиты институтов и тех преимуществ, которые дает ему город.
Появился новый взгляд на патриотизм. Теперь человек испытывал привязанность не к пританею, богам и священной земле, а к институтам и законам и, поскольку в связи с нестабильным положением, которое в то время существовало во всех городах, институты и законы часто менялись, то и патриотизм стал чувством непостоянным и изменчивым, зависящим от обстоятельств и подверженным тем же колебаниям, что и правительство городов. Любовь к отечеству была не более чем любовью к существующему строю, и если кого не устраивали законы, то ничто уже не связывало его с отечеством.
Теперь для человека собственное мнение стало важнее отечества, и собственные победы и победы товарищей обрели для него большую важность, чем величие и слава его города. Любой, кого не устраивали институты родного города, предпочитал покинуть его ради города, в котором, по его мнению, эти институты были в силе. В то время люди начали свободно перемещаться из города в город; уже не было того страха перед изгнанием. Разве имело значение, что они лишатся пританея и очистительной воды? Теперь они мало думали о богах-покровителях и привыкли легко обходиться без отечества.
Оставалось сделать небольшой шаг, чтобы взять в руки оружие и направить его против родного города. Ради собственной победы люди заключали союз с городом, враждовавшим с их родным городом. Из двух аргивян одного устраивала аристократическая форма правления, и он предпочитал Спарту Аргосу, а другой отдавал предпочтение демократическому строю и Афинам. Ни тот ни другой не слишком заботились о независимости родного города и были готовы перейти под власть чужого города при условии, что этот город поддержит их партию в Аргосе. Фукидид и Ксенофонт ясно показывают, что именно эти умонастроения стали причиной развязывания Пелопоннесской войны и ее затяжного характера. В Платеях богатые были на стороне Фив, демократы на стороне Афин. «В начале весны триста с небольшим фиванских граждан под командою беотархов Пифангела, сына Филида, и Диемпора, сына Онеторида, вторглись с оружием в начале ночи в беотийский город Платеи, бывший в союзе с афинянами. Фивян призвали и открыли им платейские ворота граждане Навклид и его сообщники с намерением захватить власть в свои руки, погубить неприязненных им граждан и подчинить город фивянам»[202].
В городе Корциры (Керкиры) народная партия была за Афины, а аристократия за Спарту. «Среди керкирян смуты наступили с того времени, как к ним возвратились пленники, взятые в морских битвах у Эпидамна и отпущенные на свободу коринфянами… пленникам было поручено склонить Керкиру на сторону коринфян. И действительно, эти керкиряне старались воздействовать на отдельных граждан, чтобы отторгнуть город от афинян»[203].
У афинян были союзники во всех городах Пелопоннеса, а у Спарты во всех ионийских городах. Фукидид и Ксенофонт сходятся во мнении, что не было ни одного города, в котором бы народ не поддерживал афинян, а аристократия спартанцев. «Теперь во всех государствах демократическая партия благосклонно настроена к вам (афинянам) и или вовсе не принимает участия в восстании олигархической партии, или же, если и бывает вынуждена примкнуть к восстанию, тотчас становится во враждебные отношения к восставшим. Поэтому, начиная войну, вы (афиняне) имеете союзника в лице народной массы враждебно настроенного к