Астольф де Кюстин
Россия в 1839 году
Том второй
Письмо двадцать первое
Петербург, 2 августа 1839 года{1}, полночь.
Нынче вечером я в последний раз гулял по этому необыкновенному городу; я прощался с Петербургом… Прощанье! Это магическое слово! Оно наполняет местность и людей неизъяснимым очарованием. Отчего сегодня Петербург показался мне особенно красивым? Оттого, что я видел его в последний раз. Значит, сила воображения, коим одарена наша душа, способна преобразить мир, чей облик неизменно является для нас не более чем отражением нашего внутреннего мира? Те, кто утверждают, что вне нас ничто не существует, быть может, правы; но я, философ, метафизик, чья единственная цель — естественно и непринужденно высказывать все, что приходит мне на ум, вечно задаюсь неразрешимыми вопросами и безуспешно пытаюсь проникнуть в тайну этого очарования. Мучительные раздумья, самый большой изъян моего стиля, происходят из желания выразить невыразимое: в погоне за невозможным тают мои силы, тускнеют слова, истощаются чувства и страсти… Нашим мечтам, нашим грезам так же далеко до ясных мыслей, как сияющей на горизонте гряде облаков — до уходящего в небо горного хребта, на который она издали похожа. Никакими словами не передать мимолетных причуд фантазии, они ускользают от пера писателя, как сверкающие жемчужины стремительного потока — от сетей рыбака.
Объясните мне, каким образом мысль о предстоящем отъезде может изменить облик местности. Когда я думаю о том, что смотрю на эти края в последний раз, мне кажется, будто я вижу их впервые.
Существование наше полно бурного движения, если сравнить его с неподвижностью окружающих нас предметов, и все, что напоминает о краткости нашей жизни, приводит нас в восхищение. Мы быстро несемся по течению и мним, будто все, что остается на берегу, неподвластно времени; вода в потоке должна верить в бессмертие древа, дарящего ей сень; мир кажется нам вечным — столь мимолетно наше существование.
Быть может, жизнь путешественника так богата переживаниями оттого, что складывается из приездов и отъездов, а отъезд есть репетиция смерти. Несомненно, люди потому и видят в розовом свете то, что они покидают; впрочем, у этого обстоятельства есть еще одна причина, о которой я сейчас решаюсь упомянуть лишь вскользь.
В иных душах любовь к независимости доходит до страсти; боязнь всяческих уз заставляет человека привязываться лишь к тому, что ему суждено вскоре покинуть, ибо ввиду близкой разлуки нежные чувства ни к чему его не обязывают. Он может восторгаться безнаказанно: ведь завтра он уезжает! Разве отъезд не проявление свободы? Расставанье освобождает от пут чувства; человек может, не подвергаясь ни малейшей опасности, всласть восхищаться тем, чего он никогда больше не увидит; он всецело предается своим сердечным склонностям без страха и стесненья: он знает, что за спиной у него крылья! Но когда, вдоволь насладившись умением расправлять и складывать их, он начинает чувствовать, что силы его на исходе; когда он замечает, что путешествие уже не столько просвещает, сколько утомляет его, значит, пришло время вернуться домой и отдохнуть; я вижу, что этот день скоро наступит и для меня.
Была ночь: мрак, как и разлука, имеет свое очарование, он, как и разлука, располагает к догадкам; поэтому на закате дня ум предается грезам, сердце дает волю нежности, сожалениям; когда все видимое исчезает, остаются одни лишь чувства; настоящее меркнет прошлое возвращается; смерть, земля отдают похищенное, и ночная мгла набрасывает на предметы покров, который прибавляет им величия и трогательности; тьма, подобно разлуке, пленяет мысль неопределенностью, она призывает поэтическую туманность на помощь своим чарам; ночь, разлука и смерть — волшебницы, и могущество их — тайна, так же как и все, что воздействует на воображение. Даже самым изощренным, самым возвышенным умам не дано верно описать отношения природы и фантазии. Чтобы дать четкое определение воображению, нужно подняться к истокам страстей. Воображение, этот источник любви, эта движущая сила жалости, эта пружина гения — не что иное, как сила Творца, которую он вложил в свое бренное творение, опаснейший из даров, ибо он делает человека новым Прометеем; человек получает эту силу, но не знает ей меры; она в нем, но ему не принадлежит.
Когда песня замолкает, когда радуга бледнеет, — знаете ли вы, куда исчезают звуки и краски? Знаете ли вы, откуда они взялись? То же и с чарами воображения, только их гораздо больше, они гораздо разнообразнее, гораздо мимолетнее и прежде всего гораздо сильнее!.. Я всю жизнь с ужасом сознавал это, но что толку — у меня больше воображения, чем нужно: я должен был совладать с этим даром, но остался его игрушкой и в конце концов пал его жертвой.
Пучина желаний и противоречий побуждает меня скитаться по белу свету и привязывает к городам, где я оказался, в тот же самый миг, когда зовет продолжить путь. О иллюзии! Как коварно вы обольщаете нас и как жестоко бросаете на произвол судьбы!..
Шел одиннадцатый час: я возвращался домой после прогулки по островам. В эту пору облик города исполнен особенной прелести; никакими словами не передать красоту этой картины, ибо она заключается не в очертаниях, — ведь местность совершенно плоская, — но в магии туманных северных ночей; нужно самому увидеть белые ночи, чтобы понять их поэтическое величие.
На западе город тонул во мгле; дрожащая линия горизонта делала его похожим на вырезанный из черной бумаги силуэт, наклеенный на белый фон: этот фон — закатное небо, где сумерки после захода солнца еще долго излучают свет, озаряющий далекие дома на другом берегу, которые выделяются светлыми пятнами на фоне неба, более матового и темного на востоке, чем на западе, где сверкает закатный нимб. Из этого противопоставления следует, что на западе город погружен во мрак, а небо светлое, меж тем как на востоке здания освещены и белеют на фоне темного неба; этот контраст являет глазам зрелище, о котором слова дают лишь очень слабое представление. Сумерки сгущаются медленно, словно борясь против наступающей темноты и тем самым продлевая день, что сообщает всей природе