Вальмоном в следующий четверг. Тогда я услышу от него самого, что я для него больше ничего не значу, что слабое, беглое впечатление, которое я на него произвела, совсем изгладилось! Я встречу взгляд его, устремленный на меня безмятежно, и мне придется опустить глаза, чтобы моего смятения они не выдали.
Те самые письма, которые он отказывался вернуть мне, несмотря на мои постоянные просьбы, мне теперь возвратит его равнодушие. Он передаст их мне, как нечто ненужное, нисколько его не занимающее. И дрожащие мои руки, принимая эту постыдную пачку бумаг, почувствуют, что они переданы им рукою спокойной и твердой! И, наконец, я увижу, как он удаляется... удаляется навсегда, и мой неотступно следящий за ним взор не встретит его взора, ибо он ко мне не обернется!
И на такое унижение я ныне обречена! Так пусть же оно принесет мне пользу, заставив меня проникнуться сознанием своей слабости... Да, я бережно сохраню эти письма, которые ему уже не нужны. Я обреку себя на позор ежедневно перечитывать их, пока слезы мои не сотрут с бумаги последних следов моего почерка, а его письма я сожгу, как нечто пропитанное губительным ядом, растлившим мою душу. О, что же такое любовь, если мы вынуждены сожалеть даже об опасностях, которым она нас подвергает, а главное — если можно опасаться, что будешь испытывать это чувство, даже когда его уже не внушаешь! Надо бежать от этой гибельной страсти, предоставляющей нам лишь один выбор — позор или несчастье — и зачастую соединяющей для нас то и другое. И пусть хотя бы благоразумие заменит нам добродетель.
Как еще далеко до этого четверга! Как желала бы я без промедления завершить свое жертвоприношение и забыть одновременно и то, что приносится в жертву, и то, ради чего она приносится! Это посещение мне тягостно, и я раскаиваюсь в том, что согласилась на него. Зачем ему еще раз видеться со мной? Что мы теперь друг для друга? Если он оскорбил меня, я его прощаю. Я даже готова приветствовать его решение искупить свои грехи. Я хвалю его за это. Я сделаю даже больше: я поступлю, как он. И так как в соблазн ввели меня те же самые заблуждения, то и пример его приведет меня на истинный путь. Но если он решил бежать от меня, зачем ему искать встречи со мной? Разве для каждого из нас не самое неотложное — забыть другого? Ах, отныне и впредь это станет моей главной заботой.
Если вы позволите, любезный мой друг, то за этот тяжкий труд я примусь подле вас. Если мне понадобится помощь, может быть, даже утешение, я хотела бы получить их только от вас. Одна вы умеете понимать меня и говорить моему сердцу на понятном ему языке. Ваша драгоценная дружба заполнит все мое существование, ничто не покажется мне трудным ради того, чтобы ваша забота обо мне не пропала даром. Я буду обязана вам покоем, счастьем, добродетелью, и плодом вашей доброты ко мне будет то, что я наконец-то окажусь достойной ее.
Кажется, письмо мое получилось очень бессвязным. Так я предполагаю хотя бы по тому смятению, в котором я находилась все время, пока писала вам. Если в этом письме проглядывают чувства, которых мне следует стыдиться, прикройте их своей снисходительной дружбой. Я всецело на нее полагаюсь. И от вас я не скрою ни одного движения своего сердца.
Прощайте, достойный друг мой. Надеюсь, что через несколько дней смогу известить вас о своем приезде.
Письмо 125
И так, она побеждена, эта гордая женщина, осмелившаяся вообразить, что она сможет передо мной устоять! Да, друг мой, она моя, всецело моя: она отдала мне все, что могла. Я еще слишком полон счастья, чтобы оценить его как должно, но дивлюсь неведомому доселе очарованию, которое мне довелось ощутить. Может быть, и вправду добродетель украшает женщину даже в миг слабости? Но, впрочем, пусть эта ребяческая мысль остается достоянием бабушкиных сказок. Разве, одерживая первую победу, не встречаешь всегда более или менее искусно разыгранное сопротивление? И, может быть, я все же когда-нибудь уже испытывал очарование, о котором говорю? Однако это и не очарование любви. Ибо если подле этой изумительной женщины на меня иногда и находили минуты слабости, напоминавшей эту малодушную страсть, я всегда умел преодолевать их и следовать своим обычным правилам. Даже если то, что произошло вчера, завело меня несколько дальше, чем я рассчитывал, даже если я на мгновение разделил трепет и опьянение, которые вызывал у нее, это мимолетное наваждение теперь уже рассеялось бы. А между тем очарование не покидает меня. Признаюсь даже, что мне было бы сладостно отдаться ему, если бы оно не вызывало у меня некоторого беспокойства. Неужели я в мои годы мог, словно школьник, оказаться во власти непроизвольного и неведомого мне чувства? Нет, прежде всего надо побороть его и хорошенько изучить.
Впрочем, я, быть может, уже догадался, откуда оно возникло. Во всяком случае, мысль эта меня тешит, и я хотел бы, чтобы она была правильной.
Среди множества женщин, подле которых я доселе играл роль и выполнял обязанности любовника, я не встретил еще ни одной, которая сдаться не желала бы по меньшей мере так же сильно, как я — склонить ее к этому. Я даже привык называть недотрогами тех, кто останавливался на полпути, в противоположность стольким другим, чья вызывающая самозащита лишь очень слабо затушевывала то обстоятельство, что первые шаги были сделаны ими.
Здесь же, напротив, я сперва столкнулся с неблагоприятным для меня предубеждением, подкрепленным затем советами и сообщениями женщины мне враждебной, но проницательной, затем с необычайно сильной природной робостью, поддержанной вполне сознательным целомудрием, с приверженностью к добродетели, руководимой религиозным чувством и непоколебимо торжествовавшей уже в течение двух лет, наконец, с решительными поступками, внушенными этими различными побуждениями и имевшими всегда одну цель — избежать моих преследований.
Итак, сейчас это не просто, как в прежних моих приключениях, более или менее выгодная для меня капитуляция, которой легче воспользоваться, чем гордиться: это полная победа, купленная ценой тяжких военных действий и достигнутая благодаря искусным маневрам. Поэтому и неудивительно, если успех, которым я обязан исключительно самому себе, стал для меня особенно дорогим, а избыток наслаждения, который я пережил в миг победы и чувствую еще сейчас, — лишь сладостное ощущение торжества. Мне нравится такой взгляд на вещи, ибо он избавляет меня от унижения думать, что я могу хоть в малейшей степени зависеть от покоренной мною рабы, что не во мне одном полнота моего счастья и что возможность моя испытывать от него полное наслаждение зависит от какой-то определенной женщины преимущественно перед всеми прочими.
Эти здравые рассуждения будут руководить моими поступками в данном столь важном случае. И вы можете быть уверены, что я не настолько закабалюсь, чтобы не суметь, шутя, по первой прихоти порвать эти новые узы. Но вот, я говорю с вами о разрыве, а вы еще не знаете, каким образом я получил на него право: читайте и убеждайтесь, чему подвергает себя целомудрие, когда оно пытается прийти на помощь исступлению страсти. Я так внимательно следил за своими собственными речами и за полученными на них ответами, что, кажется, смогу передать вам и те и другие с точностью, которой вы будете удовлетворены.
По прилагаемым копиям двух моих писем [63] вы сами увидите, какого посредника нашел я для того, чтобы встретиться с моей прелестницей, и как усердно этот святой человек постарался нас соединить. К этому надо еще добавить, что, как я узнал из одного перехваченного обычным способом письма, страх оказаться покинутой и некоторое чувство унижения от этого несколько ослабили осторожность строгой святоши и наполнили ее сердце и ум чувствами и мыслями, хотя и лишенными какого бы то ни было здравого смысла, но тем не менее любопытными. Все это были необходимые предварительные сведения, теперь же вы можете узнать, что вчера, в четверг 28-го, в день, назначенный самой неблагодарной, я явился к ней в качестве робкого, кающегося раба, чтобы выйти от нее увенчанным славой победителем.
В шесть часов вечера я прибыл к прекрасной затворнице, ибо со дня своего возвращения в Париж она никого не принимала. Когда обо мне доложили, она попыталась встать, но колени у нее до того дрожали, что она не могла держаться на ногах и тотчас же снова опустилась в кресло. Слуге, который ввел меня к ней, пришлось задержаться в комнате для того, чтобы кое-что прибрать, и это ее, по-видимому, раздражало. Пока он находился с нами, мы обменивались обычными светскими любезностями. Но чтобы не терять времени, ибо дорог был каждый миг, я внимательно изучал местность и сразу же наметил те пункты, где должен был одержать победу. Будь у меня выбор, я нашел бы что-нибудь поудобнее, ибо хотя в этой