комнате имелась оттоманка, напротив нее оказался портрет мужа. Признаюсь, я опасался, принимая во внимание странности этой женщины, как бы один ее взгляд, случайно брошенный в эту сторону, не свел на нет все мои труды и старания. Наконец, мы остались одни, и я приступил к делу.
Напомнив ей в нескольких словах, что отец Ансельм должен был уведомить ее о цели моего посещения, я стал жаловаться на чрезмерную ее ко мне суровость и особенно подчеркнул презрение, которое ко мне выказывалось. Как я и ожидал, она стала защищаться, но я, как вы несомненно угадываете, привел в качестве доводов вызываемые мною у нее страх и недоверие, скандальное бегство, которое за этим последовало, отказ не только отвечать на мои письма, но даже принимать их и т.д. и т.п. Так как она тоже начала приводить в свое оправдание доводы, найти которые было нетрудно, я счел необходимым прервать ее, а чтобы загладить свою резкость, тотчас же прибегнул к лести. «Если, — продолжал я, — прелесть ваша оставила в моем сердце столь глубокое впечатление, то душу мою покорила ваша добродетель. И, наверно, соблазненный желанием приблизиться к ней, я осмелился счесть себя достойным этого. Я не упрекаю вас за то, что вы судили иначе, но караю себя за свою ошибку». Так как она смущенно молчала, я продолжал: «Я хотел, сударыня, либо оправдаться в ваших глазах, либо получить от вас прощение за прегрешения, в которых вы меня подозревали, для того чтобы, по крайней мере, с некоторым душевным спокойствием окончить свои дни, которые не имеют для меня никакой цены, раз вы отказались украсить их».
Тут она все же попыталась ответить: «Долг мой не позволял мне этого». Но договорить до конца ложь, которой требовал от нее этот долг, было слишком трудно, и она не закончила фразу. Я же продолжал самым нежным тоном: «Значит, правда, что бежали вы от меня?» — «Отъезд мой был необходим». — «Значит, правда, что вы удаляете меня от себя?» — «Так надо». — «И навсегда?» — «Я должна это сделать». Нет нужды говорить вам, что в течение этого краткого диалога голос влюбленной недотроги звучал сдавленно, а глаза на меня не поднимались. Тогда я, решив, что надо внести некоторое оживление в эту тягучую сцену, с негодующим видом встал и произнес: «Ваша твердость возвращает мне мою. Пусть будет так, сударыня, мы расстанемся; разлука наша будет даже большей, чем вы думаете, и вы сможете сколько угодно радоваться делу рук своих». Несколько удивленная укоризной, звучавшей в моем голосе, она пыталась возразить: «Решение, вами принятое...» — начала она. «Оно лишь следствие моего отчаяния, — с горячностью прервал я ее. — Вы пожелали, чтобы я стал несчастным, и я докажу вам, что это удалось вам больше, чем вы рассчитывали». — «Я хочу вашего счастья», — ответила она. И дрожь в ее голосе выдавала довольно сильное волнение. Тут я бросился перед ней на колени и вскричал трагическим голосом, который вам хорошо знаком: «Ах, жестокая, может ли быть для меня счастье; если вы его не разделяете? Как могу я обрести его вдали от вас? Нет, никогда, никогда!» Признаюсь, что, зайдя так далеко, я весьма рассчитывал, что мне помогут слезы, но потому ли, что я не сумел достаточно взвинтить себя, потому ли только, что слишком напряженно и неустанно следил за каждым своим движением, — разрыдаться мне не удалось.
К счастью, я вспомнил, что, когда хочешь покорить женщину, любое средство хорошо, и достаточно вызвать в ней изумление каким-нибудь сильным порывом, чтобы произвести глубокое и выгодное впечатление. И вот за недостатком чувствительности я решил прибегнуть к запугиванию. С этой целью я и продолжал, изменив только звук голоса, но оставаясь в прежней позе: «Здесь, у ваших ног, клянусь я либо обладать вами, либо умереть!» Когда я произносил эти последние слова, взгляды наши встретились. Не знаю, что эта робкая особа увидела или вообразила, что увидела в моих глазах, но она с испуганным видом вскочила с места и вырвалась из моих рук, уже обвивших ее. Правда, я и не пытался ее удержать, так как неоднократно замечал, что сцены отчаяния, разыгрываемые чересчур пылко, становятся, затягиваясь, смешными или же требуют уже подлинно трагического исхода, к чему я отнюдь не стремился. Однако, пока она выскальзывала из моих рук, я пробормотал зловещим шепотом, но так, чтобы она могла меня расслышать: «Итак, значит, смерть!»
Затем я поднялся и, умолкнув, стал бросать на нее дикие взоры, которые хотя и казались безумными, но на самом деле не утратили ни зоркости, ни внимательности. Ее неуверенные движения, тяжелое дыхание, судорожное сокращение всех мускулов, дрожащие поднятые руки — все достаточно явно доказывало, что я добился желаемого действия. Но так как в любовных делах все совершается лишь на очень близком расстоянии, мы же были довольно далеко друг от друга, надо было прежде всего сблизиться. С этой целью я как можно скорее постарался обрести кажущееся спокойствие и тем самым умерить выражение своего неистовства, не ослабляя, однако, впечатления, которое оно должно было производить.
Переход мой был таков: «Я очень несчастен. Я хотел жить для вашего счастья — и нарушил его. Я приношу себя в жертву ради вашего душевного мира — и опять же смущаю его». Затем, со спокойствием, но явно напускным, я произнес: «Простите, сударыня, я так не привык к бурным проявлениям страсти, что плохо умею их обуздывать. Если мне не следовало предаваться столь неистовому порыву, примите во внимание, что это в последний раз. Ах, успокойтесь, заклинаю вас, успокойтесь!..» И во время этой довольно длинной речи я незаметно приближался. «Если вы хотите, чтобы я успокоилась, — ответила взволновавшаяся прелестница, — то и сами держитесь спокойнее». — «Хорошо, обещаю вам это, — ответил я и добавил более тихим голосом: — Придется сделать над собою большое усилие, но, во всяком случае, — ненадолго. Однако, — продолжал я с таким видом, словно спохватился, — я пришел, чтобы вернуть вам письма, не так ли? Ради бога, соблаговолите принять их от меня. Мне остается принести эту последнюю мучительную жертву, не оставляйте у меня ничего, что могло бы ослабить мое мужество». И, вынув из кармана драгоценный пакет, я сказал: «Вот они, эти обманные уверения в вашей дружбе! Они еще привязывали меня к жизни; возьмите их обратно и, значит, сами дайте знак, который нас с вами навеки разлучит...»
Тут несмелая возлюбленная окончательно поддалась нежному беспокойству: «Но, господин де Вальмон, что с вами? Что вы хотите сказать? Разве вы поступаете не по своей доброй воле? Разве вы не приняли вполне обдуманное решение? И разве не размышления ваши заставили вас же одобрить тот выход, который мне подсказало чувство долга?» — «Да, — сказал я, — и этот выход определил решение, принятое мною». — «Какое же?» — «Единственное, которое может не только разлучить меня с вами, но и положить конец моим мучениям». — «Но скажите же мне, на что вы решились?» Тут я заключил ее в объятия, причем она не оказала ни малейшего сопротивления. Столь полное забвение приличий показало мне, как глубоко и сильно она взволнована. «Обожаемая, — сказал я, рискнув высказать восторженность, — вы не представляете себе, какова моя любовь к вам; вы никогда не узнаете, до какой степени я боготворил вас и насколько чувство это было мне дороже моей жизни! Да протекут дни ваши блаженно и мирно! Пусть украсятся они всем тем счастьем, которого вы меня лишили! Вознаградите же это чистосердечное пожелание хоть одним знаком сожаления, хоть одной слезинкой, и верьте, что последняя принесенная мною жертва не будет самой тягостной моему сердцу. Прощайте...» Говоря все это, я ощущал, как неистово билось ее сердце, замечал, как она менялась в лице, а главное — видел, как слезы душат ее, падая из глаз редкими тяжелыми каплями. Только тут я принял решение сделать вид, что окончательно ухожу. «Нет, выслушайте, что я вам скажу», — горячо произнесла она, с силой удерживая меня. «Пустите меня», — ответил я. «Вы меня выслушаете, я так хочу». — «Я должен бежать от вас, должен!» — «Нет!» — вскричала она, и при этом последнем слове устремилась, или, вернее, упала без чувств в мои объятия. Так как я еще сомневался в столь великом успехе, то изобразил крайний испуг; но, продолжая притворяться испуганным, вел ее или нес к месту, заранее избранному в качестве арены моего торжества. И действительно, в себя она пришла уже покоренной, уже полностью отдавшейся своему счастливому победителю.
Доселе, прелестный друг мой, вы, я думаю, признавали за мной такую безупречность метода, которая доставит вам удовольствие, и вы убедитесь, что я ни в чем не отступил от истинных правил ведения этой войны, столь схожей, как мы часто замечали, с настоящей войной. Судите же обо мне, как о Тюренне [64] или Фридрихе [65]. Я заставил принять бой врага, стремившегося лишь выиграть время. Благодаря искусным маневрам я добился того, что сам выбрал поле битвы и занял удобные позиции, я сумел усыпить бдительность противника, чтобы легче добраться до его укрытия. Я сумел внушить страх еще до начала сражения. Я ни в чем не положился на случай, разве лишь тогда, когда риск сулил большие преимущества в случае успеха и когда у меня была уверенность, что я не останусь без ресурсов в случае поражения. Наконец, я начал военные действия, лишь имея обеспеченный тыл, что давало мне возможность прикрыть и сохранить все завоеванное раньше. Это, я полагаю, все, что можно сделать. Но сейчас я боюсь, что изнежился, как Ганнибал среди утех Капуи [65]. Вот что затем произошло.
Я готов был к тому, что столь значительное событие не обойдется без обычных слез и выражений