поколения, но молодежь эта, обратив свои взоры назад в поисках образцов и учителей среди своих предшественников, увидела один лишь зияющий пробел; отчаявшись связать воедино оборванную нить и продолжать движение, замершее два века тому назад, она не придумала ничего лучшего, как перепрыгнуть через пустоту, не заполняя ее, и примкнуть к движению соседней страны, усвоив ее идеи в том виде, в каком она их узнала. И тогда случилось нечто весьма редкое в истории народов: мы вдруг оказались в конце пути, не проделав его с самого начала.
Айала, Лусан, Уэрта, Моратин-отец, Мелендес Вальдес, Ховельянос, Сьенфуэгос[428] и другие несомненно восстановили изящную литературу, но как? Они ввели в наш XVIII век французские вкусы, подобно тому как в XVI веке у нас некоторыми вводились вкусы итальянские. Они стали подражателями, по большей части даже не подозревая этого, очень часто против этого восставая. Дух анализа (прибавим, кстати, разъедающего), дух французской философии оказали несомненное влияние на наше литературное возрождение. Его деятели, считавшие себя во всяком случае вполне самостоятельными, пожелали спасти из нашего стародавнего крушения его
Здесь вполне уместно сделать одно замечание, в данном случае весьма существенное. Выше нами было сказано, что литература является выражением национального прогресса и что слово – устное или письменное – не что иное, как отображение идей, иначе говоря того же самого прогресса. А поэтому идти вперед в области идеологии, метафизики, точных и естественных наук и политики, обогащать старые идеи новыми, старинные установки – сегодняшними, древние аналогии – современными и при этом настаивать на неподвижности языка, который обязан стать выразителем всего этого прогресса – это значит окончательно потерять голову, да простят нам господа пуристы. Не буду углубляться далее в этот предмет, но мне очень бы хотелось взглянуть на самого Сервантеса, которому поручили бы в наши дни написать газетную статью о
Однако истины эти были непонятны отцам нашего литературного возрождения: им хотелось бы усвоить непривычные чужеземные идеи и облечь их в слова собственного языка, но язык этот, не в пример рубашке Христовой, не удлинялся с годами и заодно с прогрессом, который ему надлежало отображать; язык этот, исключительно богатый для былых времен, оказался бедным для передачи новых потребностей; одним словом, кафтан оказался куцым для той особы, на которую его хотели надеть. Пожалуй, это явилось одним из препятствий, помешавших нашим писателям вникнуть поглубже в дух века. Доказательством этого могло бы послужить обвинение, выдвинутое против Сьенфуэгоса в недостаточном уважении к языку. А чему собственно удивляться, если Сьенфуэгос оказался у нас первым поэтом-философом, первым, кому пришлось бороться со своим орудием, которое он тысячи раз ломал в припадках бессилия и гнева? Если доводы наши оказались бы неубедительными, то вполне убедительным является пример тех самых народов, которым мы были вынуждены подражать. В то время как наш язык пребывал в неподвижности, они обогатили свой язык словами самого разнообразного происхождения. Они не спрашивали у слова, которое собирались включить: «Откуда ты?», а лишь справлялись: «На что ты годно?». Следовало бы понять при этом, что останавливаться в то время, как другие идут, значит не просто стоять на месте, а отстать, потерять пространство.
Наряду с этой причиной, создавшей немало препятствий нашему движению вперед, существовала еще и другая: дело в том, что число лиц, усвоивших себе французские вкусы и вводивших у нас новую литературу, было крайне ограничено: то была кучка разведчиков, выделившихся из массы совсем еще косной как в литературе, так и в политике. Мы никоим образом не отказываем им в благодарности, принадлежащей им по праву; нам хотелось бы только открыть более широкие перспективы нашей молодой Испании; мы хотели бы только, чтобы она в свое время была в состоянии занять
Мы отнюдь не имеем в виду в своем беглом очерке углубляться в анализ дарований писателей предшествовавшего нам поколения; это было бы затруднительно, бесполезно для нашего замысла и, быть может, не очень лестно для тех из них, кто еще продолжает жить в наши дни. После того как иные имена, любезные музам, сумели если не возвысить испанскую, то во всяком случае ввести у нас литературу французскую, после того как они подчинили нас игу литературных законодателей пышного и размеренного века Людовика XIV, политические треволнения прервали начавшийся было перелом, который мы, за неимением лучшего, назвали бы положительным.
С тех пор вплоть до настоящего времени протекло немало лет, а мы были не в состоянии разобраться даже в положении вещей и не знали, будем ли мы иметь, наконец, свою собственную литературу или же попрежнему останемся привеском французской классической литературы прошлого века. Почти в таком же состоянии находимся мы и теперь: как в поэзии, так и в прозе мы готовы принять все, поскольку сами не имеем ничего. В наше время множество молодежи жадно устремляется к источникам знания. И в какую именно пору? В пору, когда умственный прогресс, сбрасывая повсюду цепи былого, расшатывая одряхлевшие традиции и ниспровергая идолов, провозглашает миру свободу морали, а заодно и свободу плоти, поскольку ни одна из них не может существовать без другой.
Литература должна отозваться на эту неслыханную революцию, на этот безмерный прогресс. В политике человек усматривает не что иное, как
Если испанская литература эпохи золотого века была более блестящей, чем основательной, если впоследствии она погибла от рук религиозной нетерпимости и тиранической политики, если она смогла снова ожить только благодаря французским помочам и если бедствия родины прервали этот полученный со стороны импульс, будем надеяться, что в скором времени мы сможем заложить фундамент