В деятельности Мендисабаля я критиковал то, что мне казалось нужным критиковать, и ни от чего не собираюсь отрекаться, какая бы партия ни была на его стороне, какой бы популярностью ни пользовался его кабинет и каковы бы ни были средства, применяемые им в оппозиционных целях. То же самое я намереваюсь сделать и в отношении ныне существующего кабинета,[455] каковы бы ни были силы, которыми он располагает, находясь ныне у власти, ибо если и есть люди, которые боятся всяких осложнений, штрафов и тюрьмы, то я не из их числа. То же самое я намереваюсь делать по отношению ко всем новым правительствам, пока у нас не будет такого, которое сумеет покончить с гражданской войной и дать стране все, по моему мнению, необходимые учреждения: создание подобного правительства – это единственное эффективное средство избавиться от моей критики, а восхваление не входит в мои задачи: я считаю, что долг свой нужно исполнять без расчета на похвалу. Из этого вы можете заключить, что у меня в настоящее время есть чем заняться.
Итак, я жду вашего ответа, чтобы знать, как мне поступать в дальнейшем. Разрешите заверить вас, что, каким бы ни был ваш ответ, я отнесусь к нему с должным уважением, ибо я привык уважать чужое мнение; кроме того, я вовсе не рассчитываю на получение каких-то привилегий в ущерб вашей газете.
Остаюсь вашим слугой и другом,
День поминовения усопших 1836 года
Фигаро посещает кладбище[456]
Beau qui moriuntur in Domino![457]
У меня слабая память. Нужно сказать, что это обстоятельство весьма благотворно влияет на тот счастливый мирок, который я создал в своей душе, – и я не могу припомнить, в какой именно статье мне довелось писать (во времена, когда я еще писал) о том, что под воздействием окружающих событий я живу в состоянии какого-то постоянного изумления. Может быть, я вообще ничего подобного не писал? Впрочем, оставим этот вопрос, ибо он не имеет ровно никакого значения в эпоху, когда никто, кажется, не помнит, что говорил он сам и что делали другие. Если допустить, что такая статья все же была мною написана, то сегодня, в день поминовения усопших 1836 года, я заявляю во всеуслышание: пусть будет так, словно я никогда ничего подобного не писал, ибо готов поклясться, что отныне ничто не может привести меня в изумление. О, я видел такое, такое… как сказано кем-то в «Халифе». [458] Теперь со мной часто случается, что я не понимаю того, что вижу, а потому меня вовсе не поражает то обстоятельство, что сегодня, например, в день поминовения, находится немало людей, которые еще продолжают жить, существовать. Наверное, я действительно ничего не понимаю.
Объятый подобного рода сомнениями в столь знаменательный день и действуя в соответствии с пословицей:
Я снова и снова усаживался в кресло, которое больше походило на смертное ложе или на усыпальницу всех моих надежд, чем на обыкновенное кресло, и то вдруг хватался за голову, словно охваченный приступом лихорадки, то вдруг запускал руки в карманы, будто искал в них деньги, и мне казалось, что карманы мои – это сам испанский народ, а пальцы – это наши правительства. То я обращал взоры к небу, словно какой-нибудь либерал, которому и делать-то больше ничего не оставалось, кроме как уповать на него, то пристыженно опускал очи долу, словно при виде какого-нибудь нового мятежника. И вдруг мрачный погребальный звон, сходный с тем, который доводится слышать в дни чрезвычайных событий и происшествий, стряхнул с меня оцепенение.
– Да ведь сегодня день поминовения усопших! – воскликнул я. Стенающая бронза колоколов возвещала своим жалобным звоном о тех, кто навсегда ушел в небытие; она звучала печальней, чем когда-либо, как будто предчувствуя свою собственную кончину. Да, колокола тоже переживают свой последний час, и печальные удары их похожи на хрипение умирающего. Они умрут на руках животворящей свободы: им суждено первыми в Испании принять смерть через повешение. А говорят еще, что есть божий суд!
Припадок меланхолии достиг предела. Охваченный каким-то внутренним порывом, я вдруг вообразил, что меланхолия – это все же нечто очень веселое, по крайней мере для тех, кто способен наблюдать ее со стороны. Мысль о том, что я способен служить только развлечением, показалась мне такой же нелепой и забавной, как игра актера, выступающего на подмостках нашего испанского театра, или как речь выступающего в кортесах оратора. «Вон отсюда!» – воскликнул я и бросился на улицу. Вернее, не бросился, а просто вышел, спокойно и не спеша, словно речь шла о необходимости отрезать путь отступающему Гомесу.
Вереницы людей, извиваясь словно длинные пестрые змеи, ползли по улицам города. На кладбище! На кладбище! Все они выползли, чтобы пойти на кладбище. «Но где же оно, – спрашивал я себя, – здесь, внутри, или за городом?» Вдруг у меня сделалось сильное головокружение, и я прозрел. Кладбище находится здесь, в самом Мадриде. Кладбище – это сам Мадрид. Мадрид – это обширное кладбище, где каждый дом – фамильная усыпальница, каждая улица – склеп, в котором похоронено какое-нибудь событие, и каждое сердце – урна с прахом утраченных иллюзий и желаний.
В тот самый час, когда возомнившие себя живыми пришли к тем, которых они считали мертвецами, я тоже с благочестивейшим видом и в глубокой сосредоточенности отправился на прогулку по этому великому, обширному кладбищу.
– Глупцы, – говорил я прохожим, – вы идете посмотреть на мертвецов? Но разве у вас нет зеркала? Может быть, Гомес покончил также и с мадридской ярмаркой? Взгляните, безумцы, на ваши собственные лбы, и вы прочтете свою эпитафию. Вы хотите посмотреть на своих умерших отцов и дедов, но разве сами вы не мертвецы?! Именно они-то и живут, ибо они обрели покой, обрели свободу, единственно возможную на земле: ту, которую дарует смерть; они не знают, что такое налоги, – с них нечего взять; им не нужно бояться рекрутских наборов, они не знают, что такое мобилизация, на них никто не донесет, их не засадят в тюрьму, им не приходится стонать под пятой квартального надзирателя; некто, кроме них, но пользуется свободой печати: они свободно могут разговаривать с живыми. Они могут говорить в полный голос, и ни один блюститель закона не осмелится осудить их за это. Они знают только один закон природы, которая подарила им вечное успокоение, и только этому закону они подчиняются.
– Но что это за надгробие? – воскликнул я, едва начав обход великого кладбища. Что это: гигантский скелет, оставшийся от прошедших веков, или кладбище других скелетов? Да ведь это дворец! С одной стороны перед ним открывается Мадрид, то есть скопище всех остальных могил, с другой – Эстремадура, девственная провинция, как ее до сих пор называли. Я подошел к нему и невольно вспомнил стих из