— Я дал десять су на чай…
Мать привскочила и в упор посмотрела на меня:
— Ты с ума сошел! Дать десять су этому бродяге!..
Она запнулась: отец глазами указывал ей на зятя.
Все притихли.
Впереди, на горизонте, обозначалась темно-лиловая полоса, казалось, выраставшая из моря. Это был Джерси.
Когда мы подъезжали к пристани, меня охватило желание еще раз увидеть дядю Жюля, подойти к нему, сказать ему несколько ободряющих ласковых слов.
Но теперь уже никто не спрашивал устриц, и он исчез; вероятно, бедный старик спустился в вонючий трюм, служивший ему пристанищем.
Чтобы избежать встречи с ним на обратном пути, мы вернулись домой через Сен-Мало. Мать совсем извелась от беспокойства.
Я никогда больше не видел моего дядю.
Вот почему я иногда даю пять франков нищему.
ГАРСОН, КРУЖКУ ПИВА!..
Хосе Мария де Эредиа
Почему в этот вечер я зашел в пивную? Сам не знаю. Было холодно. От мелкого, как водяная пыль, дождя газовые рожки, казалось, были окутаны прозрачной дымкой, а тротуары блестели, отражая витрины, бросавшие свет на жидкую грязь и забрызганные ноги прохожих.
Я бродил без всякой цели. Мне просто вздумалось немного погулять после обеда; я прошел мимо здания Лионского кредита, по улице Вивьен, еще по каким-то улицам. Вдруг я заметил большую пивную, где было не очень людно, и вошел без определенного намерения. Мне вовсе не хотелось пить.
Оглядевшись, я отыскал столик посвободнее и присел рядом с пожилым человеком, курившим дешевую глиняную, черную, как уголь, трубку. Шесть или семь стеклянных блюдец, стоявших стопкой перед ним, указывали количество уже выпитых им кружек. Я не стал разглядывать своего соседа. Я сразу понял, что передо мною любитель пива, один из тех завсегдатаев, которые приходят с утра, когда пивную открывают, и уходят вечером, когда ее закрывают. Он был неопрятен, с плешью на темени; сальные, седеющие пряди волос падали на воротник сюртука. Слишком широкую одежду он, очевидно, сшил себе еще в те времена, когда у него было брюшко. Чувствовалось, что брюки еле держатся и он не может сделать и десяти шагов без того, чтобы не подтянуть их — так плохо они были прилажены. Был ли на нем жилет? Одна мысль о его башмаках и о том, что они прикрывают, бросала меня в дрожь. Обтрепанные манжеты заканчивались черной каемкой, так же, как и его ногти.
Как только я сел, мой сосед невозмутимо спросил меня:
— Как живешь?
Я резко повернулся и пристально на него взглянул.
Он снова спросил:
— Не узнаешь меня?
— Нет.
— Де Барре.
Я остолбенел. Это был граф Жан де Барре, мой старый товарищ по коллежу.
В замешательстве я протянул ему руку, не зная, что сказать.
Наконец я пробормотал:
— А ты как живешь?
Он ответил все так же невозмутимо:
— Я? Живу, как умею.
Он умолк.
Я подыскивал какую-нибудь любезную фразу.
— Ну, а… что ты делаешь?
Он равнодушно ответил:
— Ты же видишь.
Я почувствовал, что краснею, и пояснил:
— Нет, обычно?
Выпуская густые клубы дыма, он сказал:
— Каждый день одно и то же.
Затем, постучав по мраморной доске столика серебряной монетой, валявшейся тут же, крикнул:
— Гарсон, две кружки!
Голос вдалеке повторил: «Две кружки на четвертый!» И другой, еще дальше, отозвался: «Даю!» Потом появился официант в белом переднике; он нес две кружки, расплескивая на ходу пену, которая падала желтыми хлопьями на усыпанный песком пол.
Де Барре разом опорожнил кружку и поставил ее на стол, обсосав пену с усов.
Затем он спросил:
— Ну, а у тебя что нового?
Я, право, не знал, что сказать, и пробормотал:
— Да ничего, дружище. Я стал коммерсантом…
Он произнес все тем же безразличным голосом:
— И это… тебе по вкусу?
— Нет, не могу сказать. Но надо же что-нибудь делать.
— А зачем?
— Да так… Надо же иметь занятие.
— А для чего это, собственно, надо? Вот я ничего не делаю, как видишь, совсем ничего. Я понимаю, что нужно работать, когда нет ни гроша. Но если у человека есть средства, это ни к чему… Зачем работать? Ты что же, работаешь для себя или для других? Если для себя, значит, тебе это нравится, тогда все великолепно; но если ты стараешься для других — это просто глупо.
Положив свою трубку на мраморную доску, он снова крикнул:
— Гарсон, кружку пива! — И продолжал: — Разговор вызывает у меня жажду. Отвык. Да, вот я ничего не делаю, на все махнул рукой, старею. Перед смертью я ни о чем не буду жалеть. У меня не будет других воспоминаний, кроме этой пивной. Ни жены, ни детей, ни забот, ни огорчений — ничего. Так лучше.
Он осушил кружку, которую ему принесли, провел языком по губам и снова взялся за трубку.
Я смотрел на него с изумлением, потом спросил:
— Но ты ведь не всегда был таким?
— Нет, извини, всегда, с самого коллежа.
— Да это же не жизнь, голубчик. Это ужас. Сознайся: хоть что-нибудь ты делаешь, любишь хоть что- нибудь? Есть у тебя друзья?
— Нет. Я встаю в полдень, прихожу сюда, завтракаю, пью пиво, сижу до вечера, обедаю, пью пиво; в половине второго ночи возвращаюсь домой, потому что пивную закрывают. Вот это самое неприятное. Из последних десяти лет не меньше шести я провел на этом диванчике в углу. А остальное время — в своей кровати, больше нигде. Изредка я беседую с завсегдатаями пивной.
— Но что ты делал вначале, когда приехал в Париж?
— Изучал право… в кафе Медичи.
— Ну, а затем?
— Затем перебрался на эту сторону Сены и обосновался здесь.