так тихо, как иногда бывает ранней весной после ненастья. Небо, усеянное звездами, трепетало – словно веяние лета, пронесшись в беспредельных пространствах, усилило мерцание светил.
Тротуары уже высохли и посерели, но на мостовой, под огнями газовых фонарей, еще блестели лужи.
Ламарт сказал:
– Какой счастливец этот Предолэ! Любит только одно – свое искусство, думает только о нем, живет только ради него! И это его наполняет, утешает, радует и делает его жизнь счастливой и благополучной. Это действительно великий художник старинного толка. Вот уж кто равнодушен к женщинам, к нашим женщинам, с их завитушками, кружевами и притворством. Вы заметили, как мало внимания он обратил на двух наших красавиц, которые, однако, были очень хороши? Нет, ему нужна подлинная пластика, а не поддельная. Недаром наша божественная хозяйка нашла его несносным и глупым. По ее мнению, бюст Гудона, танагрские статуэтки или чернильница Бенвенуто – всего лишь мелкие украшения, необходимые как естественное и роскошное обрамление шедевра, каким является Она сама; Она и ее платье, ибо платье – это часть ее самой, это то новое звучание, которое она ежедневно придает своей красоте. Как ничтожна и самовлюбленна женщина!
Он остановился и так сильно стукнул тростью по тротуару, что звук от удара пронесся по всей улице. Потом продолжал:
– Они знают, понимают и любят лишь то, что придает им цену, например наряды и драгоценности, которые выходят из моды каждые десять лет; но они не понимают того, что является плодом постоянного, строгого отбора, что требует глубокого и тонкого артистического проникновения и бескорыстной, чисто эстетической изощренности чувств. Да и чувства-то у них страшно примитивны; это чувства самок, мало поддающихся совершенствованию, не доступных ничему, что не задевает непосредственно их чисто женского эгоизма, который поглощает в них решительно все. Их проницательность – это нюх дикаря, индейца, это война, ловушка. Они даже почти не способны понять те материальные наслаждения низшего порядка, которые требуют известного физического навыка и утонченного восприятия какого-нибудь органа чувств, – например, лакомства. Если и случается, что некоторые из них доходят до понимания хорошей кухни, – они все-таки не способны отдавать должное хорошему вину; вино говорит только вкусу мужчины – ведь и оно умеет говорить.
Он снова стукнул тростью, подчеркнув этим последнее слово и поставив точку.
Потом он продолжал:
– Впрочем, от них нельзя требовать многого. Но это отсутствие вкуса и понимания, которое мутит их умственный взор, когда дело касается вопросов высшего порядка, часто еще сильнее ослепляет их, когда дело касается нас. Чтобы их обольстить, бесполезно иметь душу, сердце, ум, исключительные качества и заслуги, как, бывало, в старину, когда увлекались мужчиной, ценя в нем доблесть и отвагу. Нынешние женщины – жалкие комедиантки, комедиантки любви, ловко повторяющие пьесу, которую они разыгрывают по традиции, хотя и сами уже в нее не верят. Им нужны комедианты, чтобы подавать реплики и лгать сообразно роли, как лгут они сами. Я разумею под комедиантами и светских, и всяких прочих шутов.
Некоторое время они шли молча. Мариоль слушал внимательно, мысленно вторя его словам и подтверждая их правоту своей скорбью. Он знал к тому же, что некий князь Эпилати, авантюрист, приехавший в Париж искать счастья, аристократ из фехтовальных зал, о котором всюду говорили, превознося его изящество и сильную мускулатуру, которою он, надев черное трико, щеголял перед высшим светом и избранными кокотками, – что этот итальянец привлек внимание баронессы де Фремин и что она уже кокетничает с ним.
Так как Ламарт умолк, Мариоль сказал ему:
– Мы сами виноваты: мы плохо выбираем. Есть и другие женщины.
Писатель возразил:
– Единственные, еще способные на привязанность, – это приказчицы да чувствительные мещанки, бедные и неудачно вышедшие замуж. Мне доводилось приходить на помощь таким отчаявшимся душам. Чувство у них бьет через край, но чувство такое пошлое, что отдавать им в обмен наше чувство – значит подавать милостыню. Но, говорю я, у молодежи нашего круга, в богатом обществе, где женщины ничего не желают и ни в чем не нуждаются, а стремятся лишь немного развлечься, не подвергаясь при этом никакой опасности, где мужчины благоразумно размерили наслаждения, как и труд, – в этом обществе, повторяю, древнее, чарующее и могучее естественное влечение полов друг к другу бесследно исчезло.
Мариоль промолвил:
– Это правда.
Его желание бежать еще усилилось, бежать прочь от этих людей, от этих марионеток, которые от безделья пародируют былую нежную и прекрасную страсть – страсть, наслаждаться которой они уже не умеют.
– Спокойной ночи, – сказал он. – Пойду спать.
Он пришел домой, сел за стол и написал:
«Прощайте, сударыня. Помните мое первое письмо? Я тогда тоже прощался с вами, но не уехал. Какая это была ошибка! Но когда вы получите это письмо, меня уже не будет в Париже. Надо ли объяснять вам, почему? Таким мужчинам, как я, никогда не следовало бы встречаться с женщинами, подобными вам. Если бы я был художником и умел бы выражать свои чувства, чтобы облегчить душу, вы, быть может, вдохновили бы мой талант. Но я всего-навсего несчастный человек, которого вместе с любовью к вам охватила жестокая, невыносимая скорбь. Когда я встретился с вами, я не подозревал, что могу так чувствовать и так страдать. Другая на вашем месте вдохнула бы мне в сердце жизнь и божественную радость. Но вы умели только терзать его. Знаю, вы терзали его невольно; я ни в чем не упрекаю вас и не ропщу. Я даже не имею права писать вам эти строки. Простите! Вы так созданы, что не можете чувствовать, как я, не можете даже догадаться о том, что творится во мне, когда я вхожу к вам, когда вы говорите со мной и когда я на вас гляжу. Да, вы уступаете, вы принимаете мою любовь и даже дарите мне тихое и разумное счастье, за которое я всю жизнь должен бы на коленях благодарить вас. Но я не хочу такого счастья. О, как страшна, как мучительна любовь, беспрестанно выпрашивающая, словно милостыню, задушевное слово или горячий поцелуй и никогда не получающая их! Мое сердце голодно, как нищий, который долго бежал вслед за вами с протянутой рукой. Вы бросали ему чудесные вещи, но не дали хлеба. А мне нужно было хлеба, любви. Я ухожу – несчастный и нищий, жаждущий вашей ласки, несколько крох которой спасли бы меня. У меня ничего не осталось в мире, кроме жестокой мысли, которая вонзилась в меня, – и ее необходимо убить. Это я и попытаюсь сделать.
Прощайте, сударыня. Простите, благодарю, простите! И сейчас еще я люблю вас всей душой. Прощайте, сударыня.
Часть третья
I
Лучезарное утро освещало город. Мариоль сел в ожидавшую его у подъезда коляску, в откинутом верхе которой уже лежали его саквояж и два чемодана. Белье и все вещи, необходимые для долгого путешествия, были, по его приказанию, этой же ночью уложены камердинером, и он уезжал, оставляя временный адрес: «Фонтенебло, до востребования». Он не брал с собой никого, не желая видеть ни одного лица, которое напоминало бы ему Париж, не желая слышать голоса, касавшегося его слуха во время его размышлений о ней.
Он крикнул кучеру: «На Лионский вокзал!» Лошади тронули. Тогда ему вспомнился другой отъезд: отъезд на гору Сен-Мишель прошлой весной. Через три месяца этому исполнится год. Чтобы рассеяться, он окинул взглядом улицу.
Коляска выехала на аллею Елисейских Полей, залитую потоками весеннего солнца. Зеленые листья, уже освобожденные первым теплом предыдущих недель и только в последние дни немного задержанные в своем росте холодом и градом, казалось, изливали – до того быстро распускались они в это ясное утро – запахи свежей зелени и растительных соков, которые испарялись из пробивающихся ростков и побегов.
Это было одно из тех утренних пробуждений, сопровождаемых всеобщим расцветом, когда чувствуется, что во всех городских садах, на протяжении всех улиц расцветут в один день шарообразные каштаны, точно вспыхнувшие люстры. Жизнь земли возрождалась на лето, и сама улица с ее асфальтовыми тротуарами