держит меня? Меня, который всегда брал от жизни только то, что нужно брать, чтобы испробовать ее вкус, не страдая!»
Его внимание, возбужденное и обостренное страхом перед этим недугом, который, быть может, будет так трудно преодолеть, сосредоточилось на нем самом, проникло в душу, спустилось в самую сокровенную сущность, стараясь лучше ее узнать, лучше постигнуть, пытаясь открыть его собственным глазам причину этого необъяснимого перелома.
Он говорил себе: «Я никогда не был подвержен увлечениям. Я не впадаю в восторг, я по натуре не страстный человек; во мне значительно больше рассудочности, чем бессознательного влечения, больше любопытства, чем вожделения, больше своенравия, чем постоянства. По существу, я только ценитель наслаждений, тонкий, понимающий и разборчивый. Я любил блага жизни, никогда ни к чему особенно не привязываясь, я смаковал их, как знаток, не опьяняясь, потому что слишком опытен, чтобы терять рассудок. Я все оцениваю умом и обычно слишком отчетливо подвергаю анализу свои склонности, чтобы слепо им следовать. В этом-то и заключается мой великий недостаток, единственная причина моей слабости. И вот эта женщина стала властвовать надо мной наперекор моей воле, вопреки страху, который она мне внушает, вопреки тому, что я знаю ее насквозь; она поработила меня, завладев мало-помалу всеми помыслами и стремлениями, жившими во мне. Пожалуй, в этом все дело. Раньше я расточал их на неодушевленные предметы: на природу, которая пленяет и умиляет меня, на музыку, которая подобна идеальной ласке, на мысли – лакомство разума, и на все, что есть приятного и прекрасного на земле.
Но вот я встретил существо, которое собрало все мои немного неустойчивые и переменчивые желания и, обратив их на себя, претворило в любовь. Изящная и красивая – она пленила мои глаза; тонкая, умная и лукавая – она пленила мою душу, а сердце мое она поработила таинственной прелестью своей близости и присутствия, скрытым и неодолимым обаянием своей личности, которая заворожила меня, как дурманят иные цветы.
Она все заменила собой, ибо меня уже ничто не влечет; я уже ни в чем не нуждаюсь, ничего не хочу, ни о чем не тревожусь.
Какой бы трепет вызвал во мне, как бы меня потряс в прежнее время этот оживающий лес! Сейчас я его не вижу, не чувствую, меня здесь нет. Я неразлучен с этой женщиной, которую больше не хочу боготворить.
Полно! Эти мысли надо убить усталостью, иначе мне не излечиться!»
Он встал, спустился со скалистого пригорка и быстро зашагал вперед. Но наваждение, владевшее им, тяготило его, как будто он нес его на себе.
Он шел, все ускоряя шаг, и порою, глядя на солнце, терявшееся в листве, или ловя смолистое дуновение, исходившее от сомкнувшихся сосен, испытывал мимолетное чувство некоторой облегченности, точно предвестие отдаленного утешения.
Вдруг он остановился. «Это уже не прогулка, – подумал он, – это бегство». Он в самом деле бежал – без цели, сам не зная куда; он бежал, преследуемый смертельной тоской этой разбитой любви.
Потом он пошел медленнее. Лес менял свой облик, становился пышней и тенистей, потому что теперь Мариоль вступал в самую чащу, в чудесное царство буков. Зимы уже совершенно не чувствовалось. Это была необыкновенная весна, как будто родившаяся в эту самую ночь, до того была она свежа и юна.
Мариоль проник в самую гущу, под гигантские деревья, поднимавшиеся все выше и выше, и шел все вперед, шел час, два часа, пробираясь сквозь ветви, сквозь неисчислимое множество мелких блестящих маслянистых листков, отлакированных собственным соком. Все небо закрывал огромный свод древесных вершин, поддерживаемый кое-где прямыми, а кое-где склонившимися стволами, то более светлыми, то совсем темными под слоем черного мха, покрывавшего кору. Они уходили далеко ввысь одна за другой, возвышаясь над молодой порослью, тесно разросшейся и перепутавшейся у их подножия, и прикрывали ее густой тенью, пронизанной потоками солнца. Огненный ливень падал и растекался по всей этой раскинувшейся листве, походившей уже не на лес, а на сверкающее облако зелени, озаренное желтыми лучами.
Мариоль вдруг остановился, охваченный невыразимым удивлением. Где он? В лесу или на дне моря – моря листьев и света? На дне океана, позлащенного зеленым сиянием?
Он почувствовал себя несколько лучше, дальше от своего горя, более укрытым, более спокойным и улегся на рыжий ковер опавших листьев, которые эти деревья сбрасывают лишь после того, как покроются новым нарядом.
Наслаждаясь свежим прикосновением земли и мягким, чистым воздухом, он скоро проникся желанием, сначала смутным, потом более определенным, не быть одиноким в этих прелестных местах и подумал: «Ах, если бы она была здесь со мной!»
Он внезапно снова увидел Сен-Мишель и, вспомнив, насколько г-жа де Бюрн была там другой, чем в Париже, подумал, что только в тот день, когда в ней пробудились чувства, расцветшие на морском просторе, среди светлых песков, она и любила его немного, в течение нескольких часов. Правда, на дороге, затопленной морем, в монастыре, где, прошептав одно его имя «Андре», она как будто сказала: «Я ваша», да на Тропе безумцев, когда он почти нес ее по воздуху, в ней родилось нечто близкое к порыву, но увлечение уже никогда не возвращалось к этой кокетке, с тех пор как ее ножка снова ступила на парижскую мостовую.
Однако здесь, возле него, в этой зеленеющей купели, при виде этого прилива – прилива свежих растительных соков, не могло бы разве вновь проникнуть в ее сердце мимолетное и сладкое волнение, некогда охватившее ее на Нормандском побережье?
Он лежал, раскинувшись, на спине, истомленный своею мечтой, блуждая взором по волнам древесных вершин, залитых солнцем; и мало-помалу он стал закрывать глаза, цепенея в великом покое леса. Наконец он заснул, а когда очнулся, увидел, что уже третий час пополудни.
Поднявшись, он уже не чувствовал такой печали, такой боли и снова тронулся в путь. Он наконец выбрался из лесной чащи и достиг широкого перекрестка, в который, словно зубцы короны, упирались шесть сказочно высоких аллей, терявшихся в прозрачных лиственных далях, в воздухе, окрашенном изумрудом. Придорожный столб указывал название этой местности:
Мимо проезжал экипаж. Он был свободен. Мариоль нанял его и велел отвезти себя в Марлот, откуда рассчитывал дойти пешком до Монтиньи, предварительно закусив в трактире, так как очень проголодался.
Он вспомнил, что видел накануне вновь открытое заведение,
В глубине комнаты молоденькая женщина, должно быть служанка, стоя наверху стремянки, развешивала старинные тарелки на гвозди, вбитые слишком высоко для ее роста. То приподнимаясь на носках, то становясь на одну ногу, она тянулась вверх, одной рукой упираясь в стену, а в другой держа тарелку; ее движения были ловки и красивы, талия отличалась изяществом, а волнистая линия от кисти руки и до щиколотки при каждом ее усилии принимала все новые грациозные изгибы. Она стояла спиной к двери и не слышала, как вошел Мариоль; он остановился и стал наблюдать за ней. Ему вспомнился Предолэ. «Право же, – сказал он себе, – какая прелесть! Как стройна эта девочка!»
Он кашлянул. Она чуть не упала от неожиданности, но, удержав равновесие, спрыгнула на пол с легкостью канатной плясуньи и, улыбаясь, подошла к посетителю.
– Что прикажете, сударь?
– Позавтракать, мадемуазель.
Она дерзнула заметить:
– Скорее пообедать, ведь теперь уже половина четвертого.
– Ну, пообедать, если вам так угодно, – ответил он. – Я заблудился в лесу.
Она перечислила ему блюда, имевшиеся к услугам путешественников. Мариоль выбрал кушанья и сел.
Она пошла передать заказ, потом вернулась накрыть на стол.