Граф звал:
— Едем, едем, собирайтесь! Иначе опоздаем!
Те, кто должен был ехать с ним, встали и вышли после обычных рукопожатий и поцелуев, которыми герцогиня, графиня и Аннета обменивались при каждой встрече и каждом расставании.
Дверь затворилась, графиня и художник остались одни.
— Сядьте, друг мой, — сказала она ласково.
Но он ответил почти грубо:
— Нет, благодарю, я тоже ухожу.
Она прошептала с мольбой:
— О, почему?
— Потому что теперь, кажется, не мое время. Прошу извинить, что я пришел без предупреждения
— Что с вами, Оливье?
— Ничего. Я только жалею, что расстроил затеянную увеселительную прогулку.
Она схватила его за руку.
— Что вы хотите сказать? Им пора было ехать, они отправились на открытие парламента. А я остаюсь дома. Напротив, вам что-то как нельзя лучше подсказало прийти сегодня, когда я одна.
Он усмехнулся.
— Подсказало! Да, именно что-то подсказало!
Она взяла его за руки и, глядя ему прямо в глаза, тихонько шепнула:
— Признайтесь, что вы ее любите!
Не в силах больше сдерживать своего раздражения, он вырвал руки.
— Да вы помешались на этой мысли!
Она опять схватила его за руки и, вцепившись пальцами в рукава, стала молить его:
— Оливье! Признайтесь! Признайтесь! Я хочу знать наверняка, я уверена в этом, но я хочу знать! Я предпочитаю знать! О, вы не понимаете, чем стала моя жизнь!
Он пожал плечами.
— Что же, по-вашему, мне делать? Чем я виноват, что вы теряете голову?
Она не выпускала его и тащила в другую гостиную, подальше, где их не могли услышать. Вцепившись в полы его пиджака, она тянула его изо всех сил, тяжело дыша. Доведя его до круглого диванчика, она заставила его сесть и села рядом с ним.
— Оливье, друг мой, единственный друг мой, прошу вас, скажите мне, что вы ее любите! Я это знаю, чувствую в каждом вашем поступке, не могу в этом сомневаться, умираю от этого, но хочу узнать это из ваших уст!
Он не поддавался, и она упала на колени перед ним. Голос ее стал хриплым.
— О, друг мой, друг мой, единственный друг, правда ли, что вы ее любите?
Он закричал, пытаясь поднять ее:
— Да нет же, нет! Клянусь вам, что нет!
Она рукой зажала ему рот и пролепетала:
— О, не лгите! Я слишком тяжко страдаю.
И, уронив голову ему на колени, разрыдалась.
Теперь он видел только ее затылок, густую массу светлых волос, среди которых мелькало много седых, и безмерная жалость, безмерная скорбь вошла в его душу.
Захватив рукой эти тяжелые волосы, он с силой приподнял, притянул к себе ее лицо с обезумевшими глазами, из которых ручьем текли слезы. И стал осыпать поцелуями ее залитые слезами глаза, повторяя:
— Ани! Ани! Моя дорогая, моя дорогая Ани!
Пытаясь улыбнуться, она заговорила всхлипывающим голосом ребенка, который задыхается от горя:
— О, друг мой, скажите мне только, что вы еще немного любите меня!
Он снова принялся целовать ее.
— Да, я люблю вас, моя дорогая Ани!
Она встала, села рядом с ним, взяла его руки в свои, посмотрела на него и нежно сказала:
— Ведь уже так давно мы любим друг друга. Разве может быть такой конец?
Прижимая ее к себе, он спросил:
— А почему должен быть конец?
— Потому, что я стара, и потому, что Аннета слишком похожа на ту, какою я была, когда вы со мною познакомились!
Теперь уже он зажал рукою эти скорбные уста.
— Опять! Пожалуйста, не говорите больше об этом! Клянусь вам, вы ошибаетесь!
Она повторила:
— Только бы вы любили меня хоть немного!
Он снова сказал:
— Да, я люблю вас!
И они долго сидели в молчании, держа друг друга за руки, глубоко взволнованные и глубоко опечаленные.
Наконец она нарушила молчание, прошептав:
— О, невеселы будут дни, которые мне еще остается прожить!
— Я постараюсь скрасить их.
В гостиной сгущалась сумеречная тень, и серая дымка осеннего вечера постепенно окутывала их.
Пробили часы.
— Мы уже давно сидим здесь, — сказала она. — Вам пора уходить: что, если придет кто-нибудь, а у нас с вами расстроенный вид!
Он встал, обнял ее, поцеловал, как бывало, в полураскрытые губы, и они прошли по обеим гостиным под. руку, как муж и жена.
— Прощайте, дорогой мой.
— Прощайте, дорогая.
И портьера опустилась за ним.
Он сошел с лестницы, повернул к церкви Мадлены и зашагал, не сознавая, что делает, точно оглушенный ударом, чувствуя, что ноги у него подкашиваются, а сердце пылает и трепещет, словно в груди у него развевается горящий лоскут. В течение двух часов или трех, а может быть, и четырех, он шел куда глаза глядят, в такой душевной подавленности и физическом изнеможении, что сил у него хватало только на то, чтобы переставлять ноги. Затем он вернулся домой и погрузился в раздумье.
Итак, он любит эту девочку! Теперь он понял все, что испытывал подле нее со дня прогулки по парку Монсо, когда он расслышал в ее устах звуки голоса, который едва узнал, того голоса, который когда-то пробудил его сердце; он понял это медленное, неотвратимое возрождение в нем еще не совсем угасшей, еще не остывшей любви, в которой он упорно не хотел сознаться самому себе.
Что делать? И что мог он сделать? Когда она выйдет замуж, он будет избегать частых встреч с нею, вот и все. А до тех пор он по-прежнему будет приходить в этот дом, чтобы никто ничего не заподозрил, скрывая от всех свою тайну.
Он пообедал дома, чего с ним никогда не случалось. Затем велел затопить большую печь в мастерской, так как ночь обещала быть очень холодною. Он даже приказал зажечь люстру, словно боялся темных углов, и заперся. Какое странное глубокое, почти физическое чувство печали овладело им! Он ощущал его в горле, в груди, во всех своих размякших мускулах так же, как и в своей слабеющей душе. Стены давили его, а вся жизнь его, жизнь художника и мужчины, была замкнута в этих стенах. Каждый написанный этюд, висевший на стене, напоминал ему о каком-нибудь успехе, с каждой вещью обстановки было связано какое-нибудь воспоминание. Но успехи и воспоминания канули в прошлое. Его жизнь? Какою она ему казалась короткою, пустою и вместе с тем насыщенной! Он писал картины, снова картины,