дает другому больше могущества или больше средств, чем мне, тот другой сделает все, чтобы принести меня в жертву своим наклонностям, будучи уверенным в том, что я не пощажу его, оказавшись победителем, потому что стремление к счастью, если абстрагироваться от всего незначительного и мелкого, — это единственный и всеобщий закон, который диктует нам природа. Мне известен весь соблазн такого принципа, я знаю, до чего он может довести человека. Люди, не знающие иных барьеров, кроме природных ограничений, могут безнаказанно творить все, и если они по-настоящему умны, будут ограничивать свои поступки только своими желаниями и страстями. Для меня то, что называется добродетелью, — чистейшая химера, преходящее явление, которое меняется в зависимости от климата и не вызывает у меня никакого конкретного представления. Добродетель любого народа всегда будет зависеть от плодородности его земли или мудрости его законодателей; добродетель же человека, называющего себя философом, должна заключаться в удовлетворении его желаний или быть результатом его страстей. Ничего не говорит мне слово «порок», понятие не менее произвольное. Для меня нет ничего порочного на свете, так как нет поступков, называемых преступными, которые в прошлом в каких-нибудь землях не были бы в чести. Но если ни один поступок не может повсюду считаться порочным, наличие порока с географической точки зрения становится нелепостью, а человек, получивший от природы наклонность к этому и отказывающийся подчиниться ему, достоин звания глупца, который глух к первым побуждениям этой самой природы, чьи принципы ему неизвестны. О Жюстина, моя единственная мораль состоит в том, чтобы делать абсолютно все, что мне по нраву, и не противиться своим желаниям: мои добродетели — это ваши пороки, мои преступления — ваши добрые дела; то, что вам кажется честным и порядочным, является презренным а моих глазах; ваши хорошие поступки вызывают у меня отвращение, ваши ценности меня отталкивают, ваши добродетели приводят меня в ужас. И если я еще не дошел до того, чтобы убивать путников на большой дороге, как делает Железное Сердце, так это не потому, что у меня не возникало такого желания или что я не смог бы прикончить человека в пылу сладострастия, но потому лишь, что я богат, Жюстина, и могу наслаждаться и делать столько же зла, не подвергаясь таким опасностям и не давая себе такого труда.
Жюстина чувствовала себя беззащитной перед этими аргументами, но слезы безостановочно струились по ее щекам. Единственная привилегия слабого — обманываться химерой, которая его утешает, и он не смеет защитить ее от философа, растаптывающего ее, но горько сожалеет о ее утрате, пустота пугает его; не зная сладостных радостей деспотизма, таких знакомых и дорогих человеку сильному, он трепещет при виде своей рабской доли и видит ее тем более ужасной, что его тирану не ведомы никакие запреты.
Каждый день Брессак употреблял то же самое оружие, чтобы развратить душу Жюстины, но все было бесполезно. Бедняжка держалась за добродетель по необходимости: фортуна, отказывая ей в средствах делать зло, лишала ее и всякого желания сбросить иго, которое торжествует в обществе лишь потому, что в нем живут жалкие людишки. Вот и весь секрет добродетельной нищеты.
Мадам де Брессак, исполненная мудрости и сочувствия, не могла не знать, что ее сын, используя столь убийственные аргументы, оправдывает ими все свои пороки; она проливала горькие слезы на груди нежной Жюстины, находя в последней здравомыслие и чувствительность, а также наивную и юную чистоту, которая одновременно соблазняет и обманывает окружающих, и скоро привыкла поверять ей свои печали.
Между тем сын переступал все мыслимые границы благопристойности и дошел до того, что перестал скрывать свое поведение совершенно. Он не только окружил свою мать толпой челядинцев, служивших его утехам, но набравшись наглости, в пылу исступления заявил этой добропорядочной женщине, что если она еще раз вздумает осуждать его вкусы, он убедит ее в своей правоте тем, что станет развлекаться прямо на ее глазах.
И вот здесь избранная нами правдивость повествования ложится тяжким грузом на нашу чувствительную и склонную к добродетели душу. Однако надо изображать все, как есть: мы обещали правду, и всякое ее сокрытие, всякое на нее посягательство было бы оскорблением для наших читателей, чье уважение нам дороже всех предрассудков так называемого приличия.
Мадам де Брессак, которая обыкновенно каждый год проводила пасхальные праздники в своем поместье, — и потому, что здесь ей было спокойнее и потому, что здешний священник особенно утешал ее мягкую и, быть может, несколько боязливую душу, — так вот, мадам де Брессак, как всегда, приехала с этими благими намерениями, захватив с собой только двух или трех лакеев и Жюстину. Но ее сын, равнодушный к ее чувствам и не собиравшийся скучать, пока его матушка будет млеть от восторга перед сделанным из теста Богом, в которого он, как мы убедились совершенно не верил, приехал в сопровождении многочисленной свиты: домашние слуги, лакеи, рассыльные, секретарь, конюшие — словом, все, кто участвовал в его проказах. Такая расточительность. расстроила мадам де Брессак, она осмелилась попенять сыну и сказать, что на восемь дней нет необходимости везти за собой всю эту толпу, а встретившись с безразличием юноши к своим разумным замечаниям, употребила строгость.
— Послушай, — сказал Брессак Жюстине, чрезвычайно смущенной оттого, что ей пришлось сообщить ему слова своей госпожи, — передай моей матери, что мне не нравится ее тон… пора поставить ее на место, и несмотря на ее благочестивые упражнения и добрые дела, которыми она занималась вместе с тобой нынче утром (мне ведь известно, что ты не послушала меня и каждый день выполняешь эти отвратительные обязанности), так вот, несмотря на все это, я преподам ей небольшой урок в твоем присутствии, после чего она, надеюсь, перестанет досаждать мне.
— О сударь…
— Делай, что тебе сказано, и не смей возражать. Ворота замка закрылись; два сторожа, оставшиеся снаружи, получили наказ отвечать всем, кому вздумается спросить, что госпожа только что выехала в Париж. Брессак поднялся в апартаменты матери в сопровождении верного Жасмина и еще одного из своих наперсников по имени Жозеф, красивого как ангел, нахального как палач и обладателя поистине геркулесовского члена.
— Мадам, — заявил он, входя в комнату, — пришло время сдержать обещание, которое я вам дал, что вы сами будете судить о моих плотских удовольствиях с тем, чтобы вам больше не вздумалось мешать мне.
— Что я слышу, мой сын..!
— Замолчите, мадам! И не думайте, будто это призрачное звание матери дает вам какие-то права на мою личную жизнь. На мой взгляд вы выполнили свою миссию, то есть вас какое-то время сношали, чтобы вы произвели меня на свет, а эти абсурдные кровные узы не имеют никакой власти над такими душами, как моя. Вы скоро поймете,» о чем идет речь, мадам: когда вы понаблюдаете за моими утехами, я уверен, вы будете уважать их, вы найдете их слишком сладостными, чтобы осмелиться запретить их, и еще я надеюсь, что осознав свою несправедливость, вы предпочтете плоды моих страстей мрачным результатам вашей непонятной суровости.
Говоря эти слова, Брессак закрыв двери и окна, затем, приблизившись к кровати, на которой после утомительных «^утренних хлопот, связанных с религиозными церемониями, отдыхала его мать, грубо схватил ее, приказал Жозефу крепко держать ее за руки и, спустив с себя панталоны, подставил свой зад содомитскому натиску Жасмина.
— Следите, мадам, — приговаривал негодяй, — внимательно следите за всеми движениями, умоляю вас… смотрите, в какой экстаз погружает меня мой любовник… смотрите, какой твердый у него член… Но погодите, пусть Жозеф держит вас одной рукой, а другой помассирует меня и исторгнет мою сперму на ваши костлявые бедра; она зальет вас, мадам, зальет с головы до ног и напомнит вам то счастливое время, когда мой глубокоуважаемый отец сбрасывал в ваше нутро свое семя… Что я вижу, Жюстина! Ты отворачиваешься? А ну-ка подойди к своей госпоже и придержи ее, помоги Жозефу.
Нелегко описать все чувства, которыми были охвачены в те минуты наши персонажи. Несчастная Жюстина плакала, исполняя приказание; мадам де Брессак задыхалась от негодования; Жозеф, подстегиваемый похотью, дал полную свободу своему чудовищному члену, который только и ждал момента, чтобы забраться в свободное отверстие;
Жасмин сношался как античный бог, а коварный Брессак, упиваясь слезами матери, готовился залить ее спермой.
— Одну минуту, — сказал он, останавливаясь, — мне кажется, надо добавить сюда еще кое-какие эпизоды. Возьми розги, Жозеф, и доставь мне удовольствие: отстегай мою мать, только прошу не жалеть ее. А вы, Жюстина, массируйте меня и направляйте струю на седалище вашей госпожи, но следите за тем, чтобы сперма не брызнула до того момента, когда этот досточтимый зад будет достаточно окровавлен