хулители ее никакими софизмами не добьются ни одного из ее преимуществ. Ах, Флорвиль! Те, кто отрицают или опровергают кроткие ее услады – делают это лишь из зависти, уверяю тебя, лишь из варварского удовольствия сделать других такими же запятнанными и обделенными, как и они сами. Они слепы – хотят ослепить остальных, сами заблуждаются – и желают ввести в заблуждение окружающих. Заглянув в глубину их души, ты обнаружишь следы страданий и раскаяния. Эти радетели преступления – просто озлобленные и отчаявшиеся люди; ни один из них чистосердечно не признается, что его отравленные речи и злокозненные сочинения продиктованы исключительно голосом его собственных страстей. На самом деле, кто готов хладнокровно утверждать, что способен без всякого риска для себя расшатать принятые в обществе нравственные устои? Осмелится ли кто-нибудь настаивать, что истинное предназначение человека не состоит в стремлении к добру и в творении добрых дел? И как может рассчитывать на счастье служитель зла, зная, что окружающее его общество заинтересовано в беспрестанном приумножении добра? Разве не будет ежеминутно вздрагивать от страха этот защитник преступления, если сам своей рукой вырвет из всех сердец единственную опору, на которой зиждется его собственное чувство самосохранения? Если слуги его перестанут быть добродетельными, то что остановит их, когда они надумают разорить его? Если он убедит свою супругу, что в добродетели нет никакого проку – что помешает ей обесчестить его? Кто удержит поднятую на него руку детей его, если он дерзнул отравить семена добра, заложенные в их сердцах? Как может он надеяться на почтительное отношение к своей свободе и собственности, если проповедует:
А теперь, если не возражаете, отвлечемся от религиозных понятий и рассмотрим этот вопрос с позиций человеческих. Верх неразумия полагать, что общество, которое ты оскорбляешь и чьи законы постоянно преступаешь в свою очередь, оставит тебя в покое. Человек создал законы, защищающие его безопасность, и всегда будет ратовать за разрушение того, что способно ей повредить. Власть и богатство могут на какое-то время ослепить злодея эфемерным блеском процветания. Но сколь недолговечно такое могущество! Узнанный и разоблаченный преступник становится предметом всеобщей ненависти и презрения. И что же, его недавние сторонники и апологеты утешают его в беде? Ничуть не бывало, ни один из них не признает его. Теперь, когда ему нечем расплачиваться с ними, они отбросят его, как ненужный хлам. Со всех сторон его обступят невзгоды, он будет чахнуть в позоре и лишениях, и не найдя убежища даже в сердце своем, погибнет в муках отчаяния. Итак, в чем же состоит абсурдный довод наших противников? В своих жалких попытках ослабить всесилие добродетели они осмеливаются утверждать, что все, что не является универсальным – химера, и на самом деле добродетели не существует, ибо в разных местностях понятия о ней различны. Так что же, выходит добродетелей вовсе нет именно оттого, что каждому народу удалось создать свои собственные о ней представления? Оттого, что в зависимости от особенностей климата и темперамента возникла потребность в тех или иных сдерживающих началах? Словом, раз добродетель многообразна и известны тысячи ее форм, значит на земле нет и не было добродетели? Это все равно, что сомневаться в действительном существовании реки лишь оттого, что она распадается на множество ответвлений. Словом, человек приспособил добродетель ко всему разнообразию своих нравов и даже заложил ее в основу их. Разве этот бесспорный факт – не лучшее доказательство как существования добродетели, так и насущной необходимости ее? Пусть мне укажут хоть один народ, живущий вне понятий добродетели, хотя бы один народ, не признающий за основополагающие общественные принципы человеколюбие и благодеяние. Я даже пойду дальше, пусть мне укажут хотя бы на одно сообщество негодяев, которое не было бы скреплено некоторыми принципами добродетели, – и тогда я перестану ее защищать. Если же, вопреки всему, добродетель существует, и полезность ее признана везде, если нет ни одной нации, ни одного государства, ни одного общества, ни одного индивидуума, способного обойтись без нее, если человек просто не может жить спокойно и счастливо вне добродетели, то разве неправ я, я дитя мое, призывая тебя никогда не сходить с ее стези? Посмотри, Флорвиль, – продолжал мой благодетель, обнимая меня, – посмотри до чего довели тебя заблуждения твоих юных лет. И когда тебя снова потянет к прегрешениям, когда чьи-либо обольщения или твоя собственная слабость вновь расставят тебе западню – вспомни о тяжелой расплате за твои первые проступки, подумай о человеке, любящем тебя, как родную дочь!.. глубоко страдающем из-за твоих ошибок, и пусть размышления эти придадут тебе сил для служения добродетели, в чье лоно я хочу вернуть тебя навеки.
Верный своим взглядам, господин де Сен-Пра по-прежнему не намерен был проживать со мной под одной крышей; он предложил мне поселиться у одной родственницы, известной своей набожностью – полной противоположности госпожи де Веркен. Это вполне отвечало моим чаяниям. Госпожа де Леренс с большой охотой приняла меня, и я переехала к ней уже на исходе первой недели своего пребывания в Париже.
О, сударь, сколь отлична была сия почтенная дама от той, чей дом я покинула ранее! Душою одной безраздельно владели распутство и порок – сердце другой являло собой средоточие всевозможных добродетелей. Одна ужасала меня своей испорченностью – другая утешала поучительностью своих наставлений. Слушая речи госпожи де Веркен, я испытывала горечь и раскаяние. Внимая же госпоже де Леренс – обретала кротость и покой... Ах, сударь, дозвольте обрисовать вам портрет этой замечательной, вечно боготворимой мною женщины. Не могу противиться порыву восхищения и не воздать почестей ее добродетели.
В свои неполные сорок лет госпожа де Леренс была еще необычайно свежа; смиренно-целомудренное выражение черт лица красило ее не меньше, чем на редкость гармоничное сложение, коим наделила ее природа; из-за благородства осанки она, на первый взгляд, казалось излишне величественной, однако стоило ей проронить хоть слово – и то, что вы готовы были принять за высокомерие, тотчас смягчалось и сглаживалось: душа ее была столь прекрасна и чиста, любезность столь безупречна, а искренность – неподдельна, что к глубокому уважению, испытываемому по отношению к ней, невольно примешивались самые трепетные чувства. Благочестие госпожи де Леренс не имело ничего общего ни с ханжеством, ни с суеверием. У истоков ее веры стояла необычайная чувствительность натуры; идея существования Бога и служения Высшему Существу – вот живейшее наслаждение этой любящей души; она открыто признавалась, что была бы несчастнейшей из смертных, если бы вероломные лучи рассудка когда-нибудь принудили ее разрушить в себе почтение и любовь к культу Всевышнего. Госпожа де Леренс была привержена не столько к религиозным обрядам, сколько к религиозной морали в высшем смысле этого слова, и именно на ее основе строила свои поступки. Уста этой женщины никогда не осквернялись клеветой; она не позволяла себе даже шуток, способных задеть ближнего; преисполненная нежности и участия к окружающим, она считала всех людей интересными, даже в их недостатках, и заботилась исключительно о сокрытии чужих изъянов, либо об их ненавязчивом порицании. Утешение несчастных было высшей ее радостью; не дожидаясь, пока сирые и убогие придут, дабы воззвать к ней о помощи, она сама находила страждущих... загодя догадываясь об их бедах; черты ее озарялись светом, когда она облегчала горе вдов и сирот, возвращала достаток бедствующему семейству или собственными руками разрывала оковы отверженных. Вместе с тем ее никак нельзя было упрекнуть ни в строгости, ни в суровости: если предлагаемые ей развлечения были невинны – она самозабвенно предавалась им, волнуясь лишь о том, чтобы никто не скучал в ее компании. Эта благоразумная дама с равным успехом поддерживала просвещенную беседу с моралистом, вела глубокомысленный спор с теологом, вдохновляла романиста, одаривала улыбкой поэта, поражала глубиной познаний политика или законодателя и направляла игры ребенка. Необычайно способная во всех отношениях, она владела особым даром внимания и чуткости к людям, редким умением проявлять в других их таланты. Предпочитая уединение и общаясь в узком кругу друзей, госпожа де Леренс являла собой образец для подражания как женщинам, так и мужчинам – ей удавалось сообщать окружающим ощущение тихого безмятежного счастья... небесного блаженства, предназначенного честному человеку святым Господом, чей образ она представляла здесь, на земле.
Не стану утомлять вас, сударь, однообразными подробностями моего блаженного семнадцатилетнего пребывания в доме этой замечательной женщины. Беседы о религии и нравственности, разнообразные