мужчины». Поразительно, что, слыша это, король и г-жа де Ментенон расхохотались и признали ее правоту. Я никогда не осмелился бы описать в серьезных мемуарах следующий случай, когда бы он лучше, нежели любой другой, не давал представления о том, с какой смелостью она говорила и делала при них что угодно. Я уже описывал, как располагались обычно в покоях г-жи де Ментенон она сама и король. Однажды вечером в Версале давали комедию; перед тем принцесса вдоволь наболталась обо всем на свете; тут вошла Нанон, старая горничная г-жи де Ментенон, о коей я уже несколько раз упоминал; увидев ее, принцесса в пышном своем туалете и в драгоценностях подошла к камину и стала к нему спиной, прислонясь к небольшому экрану между двух столиков. Нанон, держа руку как бы в кармане, зашла ей за спину и опустилась на колени. Король, сидевший к ним ближе всех, обратил на это внимание и спросил, что они там делают. Принцесса рассмеялась и отвечала, что занимается тем же делом, что и всегда в те дни, когда дают комедии. Король не унимался. «Ах, так вы ничего не заметили? Да ведь она ставит мне клистир». «Как?! — вскричал король, задыхаясь от смеха. — Вот сейчас, здесь, она ставит вам клистир?» «Ну разумеется, — отвечала принцесса. — А вам как его ставят?» И все четверо покатились со смеху. Нанон, оказывается, под юбками проносила в гостиную клистирную трубку с водой, задирала юбки принцессе, которая придерживала их, словно греясь у камина, покуда Нанон вставляла клистир. Потом юбки опускались, Нанон прятала и уносила трубку, и со стороны ничего не было заметно. Король и г-жа де Ментенон не обращали на это внимания или думали, что Нанон что-то поправляет в туалете принцессы. Они изрядно удивились и нашли все это забавным. Удивительно, что после клистира принцесса отправлялась в комедию, не испытывая потребности извергнуть из себя воду; иногда она делала это лишь после ужина и посещения кабинета короля; она уверяла, что это ее освежает, а иначе у нее в комедии разболелась бы голова от духоты. После того как это обнаружилось, она не стала церемониться больше, чем до того. Короля и г-жу де Ментенон она знала в совершенстве; она постоянно видела и понимала, что представляют собой г-жа де Ментенон и м-ль Шуэн. Однажды вечером, собираясь идти в постель, где ждал ее герцог Бургундский, она, сидя на стульчаке, болтала с г-жой де Ногаре и с г-жой де Шатле, которые наутро мне о том рассказали; в такие минуты она охотнее всего пускалась в откровенности; итак, она с восторгом говорила с ними об обеих феях, а потом засмеялась и добавила: «Я хотела бы умереть раньше герцога Бургундского, но видеть после смерти все, что здесь будет; я уверена, что он женится на монахине медонской общины или привратнице монастыря дочерей св. Марии». Герцогу Бургундскому она старалась угодить неменьше, чем самому королю, и хотя частенько грешила излишним легкомыслием и чересчур полагалась на молчание тех, кто ее окружал, но величие и слава мужа были предметом ее неусыпного внимания. Мы видели, как затронули ее события Лилльской кампании и ее последствия, видели, какие старания прилагала она ради возвышения мужа и как полезна ему бывала в весьма важных делах, которыми, как уже говорилось, он был ей всецело обязан. Король не мог без нее обойтись. Часто, когда он, побуждаемый дружбой и нежностью, заставлял принцессу участвовать в увеселениях, которые могли бы ее развлечь, в семейном кругу никто не в силах был заменить ему ее, и до самого ужина, к коему она почти всегда поспевала, весь облик короля словно хранил на себе печать озабоченности и уныния. Но и принцесса, хоть и любила увеселительные поездки, была в этом отношении очень сдержанна и всегда дожидалась, пока ей прикажут ехать. Она весьма тщательно старалась навещать короля перед отъездом и по приезде, и, если случалось ей пропустить ночь — зимою из-за бала, летом из-за увеселительной поездки, — она всегда ухитрялась прийти наутро поцеловать короля, как только он проснется, и позабавить его рассказом о празднестве. Я уже столь подробно рассказывал, какие притеснения чинили ей Монсеньор и его приближенные, что не стану повторяться; скажу лишь, что большая часть двора ничего не замечала — так старательно скрывала принцесса свои обиды под видом непринужденных отношений со свекром, дружбы с теми, кои были ей при дворе всех враждебнее, и свободы в их кругу в Медоне; это стоило ей бесконечной изворотливости и такта. Однако она весьма чувствовала вражду и после смерти Монсеньора решила отплатить им тою же монетой. Как-то вечером в Фонтенбло все принцессы и их дамы собрались после ужина в кабинете, где был король; дофина болтала обо всем на свете и дурачилась без удержу, чтобы развеселить короля, которому это было приятно, как вдруг заметила, что герцогиня Бурбонская и принцесса де Конти переглядываются, обмениваются знаками и передергивают плечами с презрительным и высокомерным видом. Когда король поднялся и по обыкновению прошел в задний кабинет, чтобы покормить собак, собираясь затем вернуться и пожелать принцессам доброй ночи, дофина одной рукой привлекла к себе г-жу де Сен-Симон, другой г-жу де Леви и, кивая им на герцогиню Бурбонскую и принцессу де Конти, стоявших в нескольких шагах, сказала: «Вы видели, видели? Я не хуже их знаю, что городила вздор и вела себя как дурочка; да ведь ему нужно, чтобы был шум: это его развлекает, — и, опираясь на их руки, тут же принялась прыгать и распевать: — А мне смешно на них смотреть! А я над ними потешаюсь! А я буду их королевой! А мне они не нужны, и теперь не нужны, и никогда не понадобятся! А им придется со мною считаться! А я буду их королевой!» — и прыгала, и скакала, и веселилась при этом от души. Дамы потихоньку стали ее унимать, говоря, что принцессам все слышно и что все на нее смотрят; сказали даже, что она с ума сошла, благо от них она сносила любые замечания. Тогда дофина запрыгала еще выше и замурлыкала еще громче: «А мне на них смешно смотреть! А они мне не нужны! А я буду их королевой!» — и не замолчала, покуда не вернулся король.
Увы! Бедная дофина думала, что будет королевой, да и кто этого не думал? К нашему несчастью, Богу было угодно, чтобы вышло иначе. Принцесса была так далека от подобных мыслей, что в день сретенья Господня у себя в спальне, где, кроме г-жи де Сен-Симон, почти никого с нею не было, потому что почти все дамы ушли в часовню и только г-жа де Сен-Симон осталась, чтобы сопровождать ее к проповеди, поскольку у герцогини дю Люд приключилась подагра, а графини де Майи не было, а эти дамы обычно тоже сопровождали принцессу, дофина завела речь о том, как много придворных дам, коих она знавала, ушли из жизни; потом заговорила о том, что она будет делать, когда состарится: как станет жить, как из сверстниц не останется никого, кроме г-жи де Сен-Симон и г- жи де Лозен, и как они будут втроем вспоминать о том, что видели, что делали когда-то; и эти рассуждения продолжались, пока не настало время идти слушать проповедь.
Она искренне любила герцога Беррийского и поначалу привязалась к герцогине Беррийской, желая превратить ее в подобие собственной дочери. Она глубоко почитала Мадам и нежно любила Месье, который отвечал ей такою же любовью и устраивал для нее увеселения и удовольствия, какие только мог; и все это перенесла она на герцога Орлеанского, в коем принимала неподдельное участие независимо от завязавшихся у нее позже отношений с герцогиней Орлеанской. Благодаря ей они получали сведения о короле и г-же де Ментенон и пользовались ее посредничеством в сношениях с ними. Дофина сохранила глубокую и пылкую привязанность к герцогу и герцогине Савойским, а также к родным краям, иногда даже вопреки своему желанию. Ее выдержка и благоразумие проявились во время разрыва и после него.[3] Король был так внимателен, что избегал при ней любых разговоров, которые могли бы коснуться Савойи, а принцесса выказала во всем блеске искусство красноречивого молчания, но по редким замечаниям, вырывавшимся у нее, было видно, что она француженка душой, хотя в то же время она давала понять, что не может изгнать из сердца отца и родной край. Мы видели, какая дружба, какое участие и какие непрерывные сношения связывали ее с королевой, ее сестрой.[4] Во всех своих великих, причудливых и таких чарующих проявлениях она сочетала в себе принцессу и женщину: не то чтобы она могла выдать чужую тайну — здесь она была надежна, как скала, не то чтобы по легкомыслию нарушала планы других людей, но были у нее легкие недостатки, по-человечески вполне понятные. Ее дружба бывала следствием расчета, развлечений, привычек, надобностей; исключений из этого правила я не видел, кроме одной только г-жи де Сен- Симон; принцесса сама в этом признавалась с таким милым простодушием, которое почти заставляло примириться с этим изъяном в ней. Как было уже сказано, она хотела нравиться всем; но она не могла воспретить себе того, чтобы и ей кто-то понравился. Прибыв во Францию, она долгое время оставалась удалена от общества; затем ее приблизили раскаявшиеся старые интриганки,[5] чьи романтические души еще были полны галантности, хотя дряхлость, свойственная их летам, лишила их удовольствий, сопряженных с галантностью. Потом мало-помалу принцесса все более отдавалась свету и, останавливая свой выбор на тех, кто вился вокруг нее, руководствовалась больше своей симпатией, чем добродетелями этих людей. Приветливая по натуре, принцесса охотно приноравливалась к наиболее близким людям; никто из них не видел пользы в том, что она охотно и с радостью проводила время в разумных занятиях и в дневные часы чтение перемежалось у нее с полезными беседами исторического или благочестивого содержания с приближенными к ней пожилыми дамами, и в этом черпала она больше удовольствия, чем в рискованных разговорах по секрету, в которые вовлекали ее другие, причем сама она вовсе к этому не стремилась, удерживаемая природной застенчивостью и остатками деликатности. Тем не менее она дала увлечь себя довольно далеко,[6] и, не будь она так мила и не пользуйся всеобщей любовью, чтоб не сказать — обожанием, это накликало бы на нее тяжкие неприятности. Ее смерть пролила свет на эти тайны и обнажила всю ту непрестанную жестокость, с которою король тиранил душу тех, кто принадлежал к его семье. Каково было изумление короля и всего двора в те ужасные минуты, когда никто не знал, что будет, а все сиюминутное казалось не имеющим значения и вдруг она, нарушая тем самым весь порядок, пожелала сменить духовника,[7] чтобы получить последнее причастие! Мы уже видели, что в неведении оставались только ее супруг и король, что г-жа де Ментенон все знала и была крайне озабочена тем, чтобы ни тот, ни другой ни о чем не проведали, а сама запугивала ими принцессу; но при этом г-жа де Ментенон любила ее, вернее, души в ней не чаяла: обходительность и очарование принцессы покорили ее сердце; г-жа де Ментенон развлекала ими короля с пользою для себя, и, как это ни поразительно, так оно и было: г-жа де Ментенон прибегала к поддержке принцессы, а иногда и советовалась с нею. При всей своей любезности принцесса меньше всего на свете заботилась о своей наружности и меньше всех уделяла ей времени и трудов: наряжалась в одну минуту, да и то лишь ради придворных. Она не утруждала себя ношением драгоценностей иначе как на празднествах и балах, а в прочее время носила их как можно меньше, да и то лишь ради короля. С ее смертью затмились радость, веселье, всякие развлечения и все самое изящное: сумерки подернули поверхность двора. Она оживляла собою весь двор; она заполняла собой разом все его уголки, занимала его весь целиком, проникала в самую его глубину; двор только затем и пережил ее, чтобы тосковать. Никогда ни об одной принцессе не жалели так, как о ней; никогда не бывало особы, более достойной быть принцессой. Поэтому сожаления о ней не иссякали; невольная, тайная скорбь надолго воцарилась в сердцах, и осталась ужасная пустота, коей ничто не могло заполнить.
Король и г-жа де Ментенон, проникнутые острым горем, единственным неподдельным горем в их жизни, прибыли в Марли и прежде всего направились в покои г-жи де Ментенон; король поужинал в одиночестве у нее в опочивальне и провел некоторое время у нее в кабинете в обществе герцога Орлеанского и внебрачных детей. Герцог Беррийский, сам пораженный искренней и глубокой скорбью и еще более удрученный отчаянием брата, не имевшим границ, остался в Версале вместе с герцогиней Беррийской, которая была в восторге, что избавилась от той, кто превосходила ее по своему положению, пользовалась большей любовью, чем она, и кому она всем была обязана; однако герцогиня Беррийская постаралась подчинить свои чувства рассудку и вполне удержалась в пределах приличий. На другое утро герцог и герцогиня Беррийские отбыли в Марли, чтобы поспеть к пробуждению короля.
Его высочество дофин был болен; сердце его надрывалось от сокровеннейшей и горчайшей скорби; он не выходил из своих покоев и не желал видеть никого, кроме брата, духовника[8] да герцога де Бовилье, который уже неделю или около того лежал больной у себя в городском доме, но тут совершил над собой усилие, встал с постели и приехал к своему питомцу; он восхищался величием, какое ниспослал дофину Всевышний, величием, которое обнаружилось, как никогда, в этот ужасный день и во все последующие, вплоть до самой его смерти. Это была последняя их встреча в этом мире, о чем они тогда не подозревали. Шеверни, д'О и Гамаш ночевали в покоях дофина, однако видели его лишь считанные мгновения. В субботу утром, 13 февраля, они заставили его уехать в Марли, дабы избавить его от ужасающего шума над его головой, в покоях, где умерла дофина. В семь утра он через заднюю дверь вышел из своих покоев и опустился в голубой портшез,[9] в коем его отнесли к карете. И портшез, и карету обступили полусонные, но обуреваемые любопытством придворные; они отвесили ему поклоны, которые он учтиво принял. Свита его — Шеверни, д'О и Гамаш — села в карету вместе с ним. Возле часовни он вышел, прослушал мессу, а оттуда велел перенести себя в портшезе к стеклянным дверям своих покоев и вошел в дом. К нему немедля явилась г-жа де Ментенон; можно себе представить, как горестна была их встреча; не в силах ее