природу, покорять ее силой искусства и богатства. Он строил там здание за зданием, не имея даже общего плана; там сошлись вместе красота и уродство, обширность и теснота. И его покои, и покои королевы крайне неудобны; кабинеты и все помещения на задах имеют вид самый мрачный, они тесны и смрадны. Сады поражают своим великолепием, но тоже выдержаны в дурном вкусе, и даже незначительное соприкосновение с ними вызывает отвращение. В тенистую прохладу можно попасть только через широкое знойное пространство, когда же дойдешь, все время приходится то подниматься, то спускаться, аза небольшим холмом сады кончаются. Щебень на дорожках жжет ноги, однако без этого щебня все здесь утопали бы в песке и чернейшей грязи. Насилие, произведенное там над природой, невольно отталкивает и становится неприятным. Вода, выбрасываемая водометами и повсюду растекающаяся, цветет, застаивается, мутнеет; она становится причиной нездоровой и весьма ощутимой сырости и еще более ощутимого зловония. Фонтаны эти, за которыми, впрочем, нужно очень следить, производят несравненное впечатление, а в результате ими восхищаются и тут же бегут от них. Со стороны двора душит теснота, а крылья дворца неудержимо разбегаются в разные стороны. Со стороны садов наслаждаешься красотой всего ансамбля, но тут же закрадывается мысль, что перед тобой дворец после пожара, с уничтоженными верхним этажом и крышей. Церковь, подавляющая все, так как Мансар собирался убедить короля поднять дворец еще на один этаж, производит, откуда ни глянь, унылое впечатление гигантского катафалка. Работа во всех частностях превосходна, соразмерности же частей нет, потому что все делалось для обзора с галереи, поскольку король почти никогда не ходил по низу, а галереи крыльев недоступны, ибо на каждую из них имеется только один узенький проход. Можно было бы бесконечно перечислять все чудовищные пороки этого, стоившего к тому же безмерно дорого,[119] огромного дворца вместе с принадлежащими к нему строениями, у которых огрехов еще больше, — оранжереей, теплицами для овощей, псарнями, большой и малой конюшнями, совершенно подобными друг другу, несметными службами и, наконец, целым городом, выросшим на месте жалкого постоялого двора, ветряной мельницы и крохотного замка, который Людовик XIII построил, чтобы не ночевать на соломе; замок этот представлял собой невысокое, тесное здание с двумя небольшими короткими крыльями, окружавшими мощенный мрамором двор. Мой отец видел его и неоднократно в нем ночевал. До сих пор Версаль Людовика XIV, это разорительное и безвкусное творение, никак не могут достроить, и одна переделка прудов и бо-скетон поглотила столько золота, что даже невозможно себе представить; среди теснящих друг друга салонов нет ни зала для театральных представлений, ни пиршественного, ни бального зала; и внутри, и снаружи многое еще не доделано. Парки и аллеи до сих пор разбивают и никак не могут довести до конца. Приходится выпускать все новую и новую дичь; не закончены бесчисленные водоотводные каналы в несколько лье длиной и даже бесконечные каменные стены, как бы замыкающие в себе некую небольшую часть самой унылой и отвратительной на свете местности.
Трианон, расположенный в том же парке возле ворот Версаля, поначалу был фарфоровым домиком, где устраивали ужины, потом его расширили, чтобы там можно было спать, и наконец выстроили дворец из мрамора, яшмы и порфира; напротив него, по другую сторону Версальского канала, находится зверинец, изящнейшая безделушка, где содержатся всевозможные редкостные животные, четвероногие и двуногие; наконец, на краю Версаля располагается великолепный замок Кланьи со своими прудами, садами и парком, построенный для г-жи де Монтеспан и перешедший к герцогу Мэнскому; акведуки во всех отношениях достойны римлян; ни Азия, ни древность не могут похвастаться ничем, столь огромным, столь многообразным, столь тщательно отделанным и великолепным, изобилующим редчайшими памятниками всех времен, мрамором самых наилучших сортов, бронзой, картинами и совершеннейшими изваяниями.
Но, что бы ни делали, воды не хватало, и фонтаны, эти чудеса искусства, иссякали, как мы неизменно видим это и сейчас, несмотря на подобные морям резервуары, устройство которых и подведение к ним воды через зыбучие пески и топи обошлось в столько миллионов. Кто бы мог подумать, что недостаток воды приведет к гибели нашей пехоты? В ту пору царствовала г-жа де Ментенон, речь о которой впереди. Г-н де Лувуа был тогда в добрых отношениях с нею, между ними царил мир. Он придумал повернуть реку Эр между Шартром и Ментеноном и направить ее к Версалю. Кто сможет сказать, во сколько золота и человеческих жизней обошлась эта затея, упорно исполнявшаяся долгие годы? В лагере, который был там устроен и просуществовал очень долго, дошло до того, что под страхом суровой кары запретили говорить о заболевших, а особенно об умерших, которых убила непосильная работа, а еще более — испарения развороченной земли. А сколько людей многие годы не могли исцелиться от хворей, вызванных этими испарениями!
Сколькие так и не выздоровели до конца жизни! Тем не менее не только обычные офицеры, но и полковники, бригадиры и генералы, привлеченные к этим работам, не имели права даже на четверть часа отлучиться оттуда и прервать надзор за исполнением их. Наконец в 1688 г. их прекратила война, и они так и не возобновились; только бесформенные кучи земли остались памятниками, увековечивающими это жестокое безумство.
Под конец жизни король, устав от прекрасного и от многолюдия, внушил себе, что иногда его тянет к уединению в какой-нибудь маленькой обители. Он стал искать в окрестностях Версаля, где удовлетворить эту новую прихоть. Он посетил многие места, объездил холмы, откуда открывается вид на Сен-Жермен и широкую равнину внизу, по которой, покинув Париж, извивается Сена, омывая плодородные и богатые земли. Его убеждали остановиться на Люсьене, где Кавуа впоследствии построил дом, из которого открывается прелестный вид, но король ответил, что такое прекрасное место его разорит и что поскольку он задумал построить совсем крохотный домик, то ищет такое место, расположение которого не позволило бы и думать о том, чтобы сделать что-то еще.
За Люсьеном он отыскал чрезвычайно узкую и глубокую ложбину с крутыми склонами, болотистую и оттого недоступную, всякий вид из которой со всех сторон закрывался холмами; на склоне одного из них была нищая деревушка, называвшаяся Марли. Замкнутость, отсутствие всякого вида и возможности создать его составляли единственное достоинство этого места; лощина была настолько тесной, что там невозможно было размахнуться и распространяться в стороны. Король выбрал ее, как выбирал бы министра, фаворита, командующего армией. Осушить эту свалку, куда со всей окрестности сбрасывали мусор, навезти туда земли стоило огромных трудов. И вот уединенный приют был готов. Предполагалось, что в нем два-три раза в год король будет проводить три ночи, со среды до субботы, и сопровождать его будет примерно дюжина придворных, без которых невозможно обойтись. Постепенно эта обитель отшельника стала разрастаться, воздвигались все новые и новые здания, холмы срезались, чтобы освободить место для строительства, а самый крайний был срыт, чтобы открылся хоть какой-то, пусть даже не самый лучший, вид. И вот в конце концов со всеми возведенными дворцами, водоемами, садами, акведуками, знаменитым и прелюбопытным устройством, именуемым мар-лийской машиной, парками, ухоженным и огороженным лесом, статуями, драгоценной мебелью Марли стал таким, каким мы его видим сейчас, хоть после смерти короля он и обобран; его великолепные густые леса были насажены из высоких деревьев, перевезенных сюда из Компьеня и более отдаленных мест, и, хотя три четверти из них не приживалось, их тут же заменяли новыми; обширные пространства дубрав и тенистые аллеи здесь сменяются неожиданно широкими прудами, по которым катались в гондолах, а потом вновь переходят в леса, в которые со дня их посадки не проникал солнечный свет, и я говорю так, потому что сам убедился в этом через полтора месяца; стократно переделывавшиеся водоемы и каскады, обретавшие всякий раз совершенно другой облик; садки для карпов, украшенные позолотой и изысканнейшей росписью, которые сразу же по завершении наново переделывались теми же самыми мастерами, — и так несчетное число раз; поразительная машина, о которой только что упоминалось, с ее грандиозными акведуками, водоводами и чудовищными резервуарами, предназначенная единственно для Марли и уже не подводящая воду в Версаль, — даже всего этого достаточно, чтобы утверждать, что Версаль, каким он предстает нам, обошелся дешевле Марли. А если добавить к этому расходы на постоянные переезды, притом нередко с весьма многолюдной свитой, поскольку кончилось тем, что пребывание в Марли почти сравнялось с пребыванием в Версале и к концу жизни короля стало обычным делом, то не будет преувеличением сказать, что Марли встал в миллиарды. Такова была судьба свалки, обители змей, лягушек и жаб, выбранной единственно ради того, чтобы уменьшить расходы. Таков был дурной вкус короля во всем и надменное стремление насиловать природу, которого не смогли подавить ни самая обременительная война, ни набожность.
Не следует ли от сих неразумных злоупотреблений короля своим могуществом перейти к другим, более свойственным человеческой природе, но ставшим в некотором роде еще более пагубными? Я имею в виду любовные связи короля. Скандальные слухи о них разносились по всей Европе, позорили Францию, расшатывали государство; они, вне всякого сомнения, навлекли на него все те беды, под гнетом которых оно очутилось на самом краю гибели, и привели к тому, что законная династия во Франции оказалась на волосок от пресечения.[120] Эти бедствия обратились во всевозможные язвы, которые будут еще долго ощущаться. Людовик XIV, с юных лет более, чем кто-либо из его подданных, созданный для радостей любви, наскучив порхать и срывать мимолетные доказательства благосклонности, наконец остановился на Лавальер. Известно, как развивалась эта история и какие принесла плоды.
Следующей была г-жа де Монтеспан, чья необыкновенная красота поразила его еще в царствование г-жи де Лавальер. Г-жа де Монтеспан очень скоро это заметила и тщетно умоляла мужа увезти ее в Гиень, но он в своем неразумном доверии не желал ее слушать. А она тогда была вполне чистосердечна с ним. В конце концов она вняла королю, и тот отнял ее у мужа с чудовищным скандалом, отозвавшимся у всех народов ужасом и явившим миру невиданное зрелище двух любовниц одновременно. Король возил обеих в карете королевы к границам, в военные лагеря, иногда в армии. Простой народ, сбегавшийся со всех сторон, лицезрел трех королев сразу, и каждый в простоте душевной спрашивал у соседа, видел ли он их. Наконец г-жа де Монтеспан одержала победу и стала единственной владычицей и короля, и его двора, причем это уже никак не скрывалось; для полноты же распущенности нравов г-н де Монтеспан, дабы он тоже не остался ни при чем, был посажен в Бастилию,[121] затем сослан в Гиень, а его супруга сменила графиню де Суассон, которая, впав в немилость, была вынуждена уйти с созданной нарочно для нее должности обер-гофмейстерины двора королевы; обладательнице этой должности предоставлялось право табурета: ведь г-жа де Монтеспан, будучи замужем, не могла быть пожалована титулом герцогини.
После этого покинула свой монастырь Фонтевро «королева аббатисс», сохранив, правда, верность монашеским обетам; превосходя красотой и умом свою сестру г-жу де Монтеспан, она благодаря остроумию и веселому характеру славилась как новая Никея[122] и вместе со своей второй сестрой г-жой де Тианж почиталась самой очаровательной из приближенных к королю женщин и украшением всех придворных дам. Беременность и роды г-жи де Монтеспан не скрывались. Двор г-жи де Монтеспан сделался средоточием придворного общества, развлечений, карьер, надежд, опасений министров и полководцев и унижения для всей Франции. Он стал и средоточием умственной жизни, а также образа мыслей и поведения, настолько особенного, изысканного, утонченного, но всегда естественного и приятного, что его невозможно было ни с чем спутать. Он в бесконечной степени был свойствен всем трем сестрам, умевшим привить его другим. Еще и посейчас с удовольствием ощущаешь эту приятную и простую манеру у немногих до сих пор живых людей, приближенных к ним и получивших у них воспитание; в самом обычном разговоре их отличаешь среди тысяч других.
Настоятельнице Фонтевро из всех трех эта манера была присуща в наибольшей степени, и, пожалуй, она была самой красивой. С этим еще соединялась редкостная и весьма глубокая ученость; она знала богословие и творения отцов церкви, была сильна в Священном писании, владела многими языками и, говоря на любую тему, восхищала и захватывала слушателей. Ум невозможно скрыть и в обычной жизни, и нет никаких сомнений, что знала она гораздо больше представительниц своего пола. Она великолепно владела пером. У нее были особые способности к управлению, и этим она стяжала любовь всего своего ордена, хотя управляла им в строгом соответствии с уставом. Хоть пострижена она была без особой охоты, но у себя в аббатстве жила по уставу. Ее пребывание при дворе, где она не покидала апартаментов своих сестер, не бросило ни малейшей тени на ее репутацию; правда, странно было видеть особу в монашеском одеянии, пользующуюся благосклонностью подобного рода, но если благопристойность может существовать сама по себе, то следует утверждать, что даже при этом дворе г-жа де Фонтевро ни в чем не погрешила против нее.
Г-жа де Тианж имела влияние на обеих своих сестер и даже на короля, который беседовал с нею охотнее, чем с ними. Она не утратила этого влияния на него до конца жизни, и даже после удаления г-жи де Монтеспан от двора король сохранил к ней благорасположение и весьма выделял ее.