отличали и высоко чтили при дворе, жил он в полном изобилии, держал себя как большой вельможа; у него был самый великолепный дом при дворе и самый лучший стол утром и вечером, бывать у него почиталось честью; так было и в Париже после смерти короля. Но все это не радовало его. Он был близок к королю только по видимости и чувствовал, что сердце и душа монарха настроены против него, что тот держит его на расстоянии, и при всей своей хитрости и изворотливости так и не сумел приблизиться к нему. Он и женился-то на моей свояченице только потому, что предполагал вновь установить положительные отношения с королем, поскольку маршал де Лорж тогда командовал армией в Германии, а потом, увидев, что его планы в этом отношении потерпели неудачу, шумно рассорился с тестем. Он способствовал браку герцога де Лоржа с дочерью Шамийара, потому что надеялся вновь сблизиться с королем, воспользовавшись доверием, каким был взыскан этот министр, но и здесь не преуспел. Он предпринял поездку в Аахен якобы на воды, потому что хотел завязать и установить знакомства, с помощью которых намеревался вернуть благорасположение и войти в число приближенных короля, но опять же тщетно. Наконец, это же толкало его на разные сумасбродства вроде мнимой ревности к сыну Шамийара, еще почти мальчику, чтобы нагнать страха на отца и вынудить отослать сына в посольство для ведения мирных переговоров. Все его разнообразные планы не удавались, всякий раз он приходил в уныние, громко уверяя всех и себя, что находится в глубочайшей опале. Он использовал все, чтобы подольститься, делая это с исключительной униженностью, но при сохранении внешнего достоинства; все эти годы он как бы отмечал годовщину своей опалы каким-нибудь чудным поступком, в основе чего лежали его нрав и одиночество, а результатом нередко бывало какое-нибудь сумасбродство. Он сам говорил о том и утверждал, что при приближении такой годовщины его покидает вся рассудительность и что это сильнее его. Он надеялся угодить королю придворной утонченностью и не замечал, что навлекает на себя насмешки.
Он от природы был необычен во всем, и ему нравилось поражать собой даже домашних и лакеев. Он изображал из себя глухого и подслеповатого, чтобы все видеть и слышать, не возбуждая подозрений, и развлекался, насмехаясь над глупцами, даже самыми высокопоставленными, говоря с ними на их бессмысленном языке. Манеры у него были сдержанные, вкрадчивые, слащавые и даже почтительные, и вдруг своим тихим медоточивым голосом он высказывал мысли, поразительные и поражающие своей верностью, значительностью или остроумием, причем выраженные в двух-трех словах и нередко с простодушным или рассеянным видом, словно он и не задумывался над этим. Притом он опасался всех без исключения и при множестве знакомых почти — а может, и вовсе — не имел друзей, хотя всячески заслуживал дружбы готовностью услужить, чем только мог, и легкостью, с какой открывал людям свой кошелек. Он любил принимать у себя знатных и не особо знатных иностранцев со всей придворной учтивостью, но точащий его червь тщеславия отравлял ему жизнь. И еще он был добрым и заботливым родственником.
За год до смерти короля мы выдали м-ль де Малоз, внучку одной из сестер маршала де Лоржа, за графа де Пуатье, последнего представителя этого великого и прославленного рода, чрезвычайно богатого, владельца многих земель во Франш-Конте; оба молодые были круглыми сиротами. Герцог де Лозен устроил свадьбу и поселил новобрачных у себя. Граф де Пуатье скончался почти в одно и то же время, что король, и это была большая потеря, потому что он много обещал; он оставил жену, беременную дочерью, которая стала его наследницей и впоследствии вышла за герцога де Рандана, старшего сына герцога де Лоржа; вдова его вела себя как и подобает представительнице такого рода. Следующим летом после смерти Людовика XIV герцог Орлеанский проводил смотр королевской гвардии на равнине, простирающейся вдоль Булонского леса. По другую сторону ее находится Пасси, где у де Лозена был прелестный дом. Накануне смотра я приехал туда, собираясь переночевать, и там была г-жа де Лозен с обществом. Графиня де Пуатье умирала от желания поглядеть на смотр: по молодости лет она никогда не видела его, но не решалась в первый год траура показаться там. Общество оживленно обсуждало, как это сделать, и все согласились, что г-жа де Лозен может отвезти ее в своей карете, чтобы графиня была не на виду; на том и порешили. И вот посреди веселого разговора вернулся из Парижа де Лозен, уехавший туда с утра. Ему рассказали, как разрешили затруднение графини де Пуатье. Лозен же, едва понял в чем дело, страшно рассвирепел, вышел из себя и в каком-то неистовом гневе наговорил жене множество обидного, причем в выражениях не просто крайне суровых, но и весьма крепких, оскорбительных и безрассудных. Она молча расплакалась, графиня де Пуатье рыдала навзрыд, а гости пребывали в крайнем замешательстве. После этого вечер показался нам длиной с год, и столовая, где за завтраком било ключом веселье, за ужином выглядела как унылая монастырская трапезная; Лозен сидел злой, все молчали, и лишь изредка кто-нибудь набирался решимости шепнуть слово-другое соседу. Когда подали фрукты, Лозен вышел из-за стола и отправился спать. Сразу после его ухода гости хотели утешить г-жу де Лозен да и себя и завели было разговор о том, что произошло, но она вежливо и благоразумно остановила его и велела подать карты, чтобы больше не возвращаться к этому. На следующий день прямо с утра я пошел к де Лозену, чтобы откровенно высказать ему свое мнение о сцене, которую он вчера устроил. Но я не успел этого сделать: едва увидев меня, он простер руки и вскричал, что я вижу перед собой безумца, который заслуживает не моего визита, а помещения в сумасшедший дом, затем принялся восхвалять свою жену, которая вполне была достойна этих похвал; заявил, что не стоит ее, что должен целовать следы ее ног, всячески клял и ругал себя; потом со слезами на глазах сказал, что заслуживает жалости, а не гнева, что он должен рассказать мне о своем позоре и ничто-жеств_е, что ему уже за восемьдесят и у него нет ни детей, ни наследников, что он был капитаном гвардии и, останься им до сих пор, все равно бы уже не смог исполнять эту должность, о чем и твердит себе постоянно, но тем не менее все годы, после того как этот чин был отнят у него, он не может утешиться, не может вырвать из сердца этот кинжал; поэтому все, напоминающее об этом, выводит его из себя, и, когда он услыхал, что жена повезет г-жу де Пуатье на смотр гвардии, к которой он теперь не принадлежит, в голове у него помутилось, он не смог сдержать себя и устроил чудовищную сцену, свидетелем которой я был; после припадка безумия он не смеет никому больше показаться на глаза, запрется у себя в комнате и падает к моим ногам, умоляя сходить к его жене и попытаться уговорить ее, чтобы она сжалилась над обезумевшим стариком, умирающим от стыда и сокрушения, и попыталась его простить. Столь откровенное и столь горестное признание перевернуло мне душу. Теперь я старался лишь успокоить и утешить его. Примирить супругов удалось без труда; мы, правда, не без сопротивления вытащили де Лозена из его комнаты, и в течение нескольких дней он с большой и явной неохотой показывался на людях; мне об этом рассказали, потому что в тот же вечер я уехал: мои обязанности в ту пору не оставляли мне много свободного времени.
В связи с этим случаем я часто думал, какое великое несчастье поддаться упоению мирской тщетой и как ужасно положение честолюбца, который, несмотря на богатства, на прекраснейший дом, на достигнутое положение, на телесную немощь, не может отрешиться от нее и вместо того, чтобы наслаждаться тем, что у него есть, и чувствовать себя счастливым, изводит себя бесплодными и постоянными сожалениями и огорчениями, который не может понять, что для него, не имеющего детей и находящегося в том возрасте, когда стремительно приближаешься к окончанию земного пути, обладание тем, о чем он сожалеет, даже если бы он был в состоянии исполнять эти обязанности, стало бы обманчивыми узами, привязывающими его к быстро уходящей жизни, и принесло бы лишь мучительную скорбь, оттого что она кончается. Но люди умирают такими, какими они были при жизни, и крайне редко бывает иначе. Это безумное сожаление по чину капитана гвардии было так сильно у де Лозена, что он частенько надевал синий кафтан с серебряными галунами, которому, не смея придать полное сходство с мундиром капитанов гвардии, какие те надевали в дни смотров и при смене караула, придал известную на него похожесть, хотя еще больше он смахивал на форму начальников охот в королевских охотничьих округах, и это могло бы навлечь на него насмешки, если бы он не приучил общество к своим странностям и чудачествам и не поставил себя выше всяких насмешек.
При всей своей хитрости и низкопоклонстве он никому не давал спуску и с самым добродушным видом мог припечатать любого разящей и безжалостной остротой. Больше всего доставалось министрам, командующим армиями, всевозможным счастливчикам и членам их семейств. Он как бы присвоил себе право делать что угодно, причем никто не смел на это обижаться. Единственными, кого он не трогал, были де Грамоны; он никогда не забывал, что в начале жизни они гостеприимно приютили его и оказывали ему покровительство; он их любил, принимал в них участие и испытывал почтение к ним. Старый граф де Грамон пользовался этим и мстил за весь двор, осыпая герцога де Лозена насмешками по любому поводу, но тот ни разу не ответил ему тем же и никогда на него не сердился, а просто старался тихо избегать его. Много он делал для детей своих сестер. В свое время здесь уже рассказывалось, как отличился во время чумы епископ Марсельский,[211] и о нем самом, и о его владениях. Когда чума закончилась, де Ло-зен попросил для него аббатство у герцога Орлеанского. Через некоторое время регент раздавал бенефиции и забыл про епископа Марсельского. Г-н де Лозен сделал вид, будто ему ничего неизвестно, и поинтересовался у герцога Орлеанского, соблаговолил ли тот вспомнить про епископа Марсельского. Регент был смущен. Герцог же де Лозен, словно желая усилить его замешательство, тихо и почтительно сказал ему: «Отложим это лучше, ваше высочество, на следующий раз» — и с этой саркастической фразой и улыбкой вышел, оставив онемевшего регента. Острота стала известна всем, и пристыженный герцог Орлеанский искупил свою забывчивость, предложив епископу Марсельскому перейти на епископство Ланское, а когда тот отказался сменить епархию, дал ему большое аббатство, хотя к тому времени г-н де Лозен уже умер.
Лозен помешал назначению маршалов Франции, осмеяв притязавших на этот чин кандидатов. Как всегда почтительно и смиренно, он сказал регенту, что если тот действительно собирается произвести в маршалы Франции людей, как поговаривают, совершенно ни к чему не пригодных, то он нижайше просит вспомнить, что он, Лозен, является старейшим генерал-лейтенантом и имел честь командовать армиями с патентом командующего. Впрочем, я уже рассказывал об этой, на мой взгляд, чрезмерно ядовитой шутке. Он не мог удержаться от подобных колкостей — слишком сильны были в нем ревность и зависть, но, поскольку остроты его были крайне метки и язвительны, их часто повторяли.
У нас всегда были очень хорошие отношения, и он без всякой моей просьбы, просто по дружбе, оказывал мне действительно важные услуги; я был с ним очень внимателен и обходителен, и он со мной тоже. Тем не менее его язык однажды не пощадил и меня; его острота могла меня погубить, и я даже не понимаю, как и почему все обошлось. Король дряхлел, чувствовал это и начал задумываться о том, что будет после него. Острословы не были на стороне герцога Орлеанского, однако ясно чувствовалось, что близится время его величия. Все взоры были обращены к нему, все злобно следили за ним, а следственно, и за мной, потому что я издавна был единственным человеком при дворе, который не скрывал своей близости к нему и который, как все знали, всецело пользовался его доверием. Де Лозен пришел обедать ко мне, а мы уже сидели за столом. Общество, собравшееся у меня, ему откровенно не понравилось, и он ушел к Торси, с которым у меня в ту пору не было совершенно никаких отношений; Торси тоже сидел за столом со множеством людей, враждебных герцогу Орлеанскому; там были, между прочим, Талар и Тессе. «Сжальтесь надо мной, — обратился к Торси де Лозен с робким и смиренным видом, который он умел напускать на себя. — Я пришел отобедать к господину де Сен-Симону, но он уже сидел с обществом за столом. Я остерегся сесть вместе с ними: не хочу быть пятой спицей в клике. Потому я пришел пообедать к вам». Все, разумеется, в смех. Острота вмиг разошлась по Версалю. Г-же де Ментенон и герцогу Мэнскому она стала известна тотчас же, однако со мной все делали вид, будто ничего не произошло. Рассердись я, ее стали бы только чаще повторять; потому я отнесся к этому, как если бы меня до крови царапнула злая кошка, и не показывал Лозену, что знаю про его слова.
Года за три-четыре до смерти Лозен очень тяжело болел, и, казалось, болезнь сведет его в могилу. Мы неизменно навещали его, но он никого из нас не хотел видеть и только однажды допустил г-жу де Сен-Симон. В дом часто заходил кюре церкви св. Сульпиция Ланге и несколько раз прорывался к Лозену, который вел с ним странные беседы. Как-то он был в спальне у больного, и туда проскользнул герцог де Лафорс; де Лозен недолюбливал его и частенько над ним посмеивался. Встретил он де Лафорса очень хорошо и тут же вновь стал громко разговаривать с кюре. И вдруг повернулся к Ланге и с комплиментами и извинениями сказал, что самое дорогое, что он может ему дать, — это свое благословение, после чего протянул к нему с постели руки и благословил его; затем Лозен обратился к герцогу де Ла-форсу, говоря, что всегда почитал его как старшего и главу рода и просит у него в этом качестве благословения. Оба, впав в крайнее замешательство и удивление, не могли вымолвить ни слова. Больной повторил свою просьбу, и герцог де Лафорс, успевший прийти в себя,