Мольер. Будьте уверены в этом. Вчера в виде развлечения я написал здесь на этот сюжет басню: молодой гусенок лениво летит — как обычно летают такие вот птицы; в один из моментов этого полета, когда он летит не выше, чем на фут от земли, он обрушивается на всех остальных обитателей птичьего двора. «Несчастная вы скотинка, — говорит он, — я смотрю на вас с высоты, вы же не умеете так расправлять крылья». Насмешка эта была недолгой, гусенок в тот же самый миг падает обратно на землю.
Парацельс. Но для чего же нужны комедийные мысли, если они напоминают полет этого вот гусенка и если каждый снова впадает в обыденную глупость?
Мольер. Посмеяться над собой — это уже очень много. Природа даровала нам чудесную способность мешать самим себе быть дураками в собственных глазах. Сколько раз бывает, что, в то время как одна наша часть делает что-нибудь со всем усердием и пылом, другая часть над этим смеется! И поверьте, если бы была в том нужда, нашлась бы и третья часть, которая смеялась бы над двумя остальными. Разве не говорят, что человек создан из взаимно дополняющих друг друга частей?
Парацельс. Я не считаю, что тут, во всем этом, есть предмет для серьезного упражнения нашего ума. Несколько легкомысленных размышлений либо малообоснованных (что очень часто бывает) шуток не заслуживают большого уважения: а ведь сколь великие усилия должна делать наша созерцательная способность Для того, чтобы подняться до предметов возвышенных!
Мольер. Вы снова толкуете о своих духах; что касается меня, то я признаю только моих глупцов. Впрочем, хотя я всю жизнь трудился лишь над этими предметами, выставленными напоказ всему свету, я могу вам уверенно предсказать, что мои комедии переживут ваши возвышенные произведения. Все ведь подвержено переменам моды. Судьба произведений ума не завиднее судьбы одеяний. Я видел бог знает сколько книг и видов писаний, погребенных вместе с их авторами — так, как У некоторых народов кладут в захоронения мертвецов вещи, бывшие им наиболее дорогими в жизни. Я-то отлично знаю, какие перевороты могут происходить в литературной империи; и при всем том я ручаюсь за долговечность моих комедий. Причина этого мне ясна: тот, кто хочет создать бессмертные образы, должен писать дураков.
Лжедимитрий III, Декарт
Декарт. Я должен знать северные страны почти что не хуже вас. Порядочную часть своей жизни я жил и философствовал в Голландии; а под конец я умер в Швеции,[54] будучи еще большим философом, чем когда бы то ни было.
Лжедимитрий. Я вижу по наброску вашей жизни, который вы сделали, что она была весьма приятной. Вас целиком занимала философия. Я-то жил далеко не так безмятежно.
Декарт. Это ваша собственная вина. Что это вам вздумалось сделаться Великим князем Московским и при этом воспользоваться столь негодными средствами? Вы задумали выдать себя за царевича Димитрия, которому принадлежал трон, а ведь у вас перед глазами уже был пример двух Лжедимитриев: они один за другим взяли себе это имя, но были разоблачены и злополучно погибли. Вам бы следовало дать себе труд изобрести какую-то новую ложь: ведь ясно было, что, уже не раз использованная, она не могла иметь успеха.
Лжедимитрий. Между нами, московитяне совсем не такие тонкие люди. Они имеют глупость претендовать на сходство с древними греками:[55] бог весть, на чем основаны эти их претензии.
Декарт. И все-таки они были не так глупы, чтобы дать одурачить себя трем Лжедимитриям подряд. Я убежден, что, когда вы затеяли свои притязания на титул царевича, почти все они с презрением воскликнули: «Ну и ну! Неужели мы увидим еще одного Димитрия?!»
Лжедимитрий. Однако я позаботился о том, чтобы сколотить вокруг себя большую партию. Имя Димитрия было любимо: на него-то все и сбегались. Вы же знаете, что такое толпа.
Декарт. И вас нисколько не устрашил скандальный конец двух других Димитриев?
Лжедимитрий. Напротив, их пример меня вдохновлял. Разве не должны были все подумать, что только подлинный Димитрий мог посметь появиться после того, что случилось с двумя другими? Это было весьма отважным поступком, каким бы ни был настоящий Димитрий.
Декарт. Но если бы вы были первым, взявшим себе это имя, как могли бы вы быть столь бесстыдным, чтобы принять его, не имея уверенности в том, что сумеете представить достаточно правдоподобные доказательства?
Лжедимитрий. А вы, который задаете мне столько вопросов и которому так трудно угодить, как осмелились вы выдать себя за родоначальника новой философии,[56] все таинственные истины которой до вас оставались закрытой книгой?
Декарт. Я нашел многие вещи столь очевидными, что льстил себя надеждой, будто они истинны и достаточно новы для того, чтобы создать отдельную школу.
Лжедимитрий. А не испугал вас пример стольких философов, имевших мысли столь же хорошо обоснованные, как ваши, и тем не менее в конце концов прослывших дурными философами? Вам могут назвать длинный список таких имен, а вы мне в состоянии указать только на двух Лжедимитриев, бывших моими предшественниками. Я всего лишь третий в своем роде, попытавшийся одурачить московитян; вы же даже не тысячный в вашем роде, попытавшийся втереть очки всему человечеству.
Декарт. Вы отлично знали, что вы не царевич Димитрий. Я же опубликовал лишь то, что считал совершенно истинным, а считал я это таковым лишь ввиду полной очевидности. Я не отступился от своей философии до тех самых пор, как попал сюда.
Лжедимитрий. Неважно. Ваше чистосердечие не помешало вам испытывать нужду в дерзости; вы ведь Должны были во всеуслышание заверить всех, что наконец-то открыта истина. Люди уже столько раз бывали обмануты другими, заверявшими их в том же самом, что, когда появляются новые философы, я поражаюсь, как это весь мир не восклицает в один голос: «Ну и ну. Снова эти философы и философия?!»
Декарт. Есть причина, по которой люди постоянно позволяют философам вводить себя в заблуждение обещаниями. Время от времени открываются небольшие истины, маловажные, но забавные. Основ философии, признаться, эти истины совсем не затрагивают и не вносят в них ничего нового. Я также верю, что иногда люди наталкиваются на истину в самых серьезных ее разделах; но вот несчастье — при этом обычно не понимают, что найдена истина; ибо философия (полагаю, что мертвец может говорить все, что он думает) напоминает известную детскую игру, в которой один водит с завязанными глазами и старается поймать других. Если он кого-нибудь схватит, он должен его назвать; если он не может его назвать, он должен отдать фант и снова водить, пока не поймает. То же самое происходит с истиной. Не бывает, чтобы мы, философы, хоть глаза у нас и завязаны, иногда ее не схватили. Но увы! Мы не можем подтвердить, что схватили именно ее, и в тот же миг она от нас ускользает.
Лжедимитрий. Вижу весьма ясно, что она создана не для нас. Таким образом, вы в конце концов перестанете мечтать ее обрести. Мужество оставит вас, и это отлично.
Декарт. Уверяю вас, в вашем пророчестве нет ничего хорошего. Люди обладают невероятным мужеством, когда отстаивают то, что однажды вбили себе в голову. Каждый считает, что то, в чем отказано было всем другим, будет сохранено для него. За двадцать четыре тысячи лет появится уйма философов, которые станут похваляться, будто разрушили все заблуждения, существовавшие в течение тридцати тысяч лет, и найдутся люди, которые поверят, что и на самом деле в ту пору у нас только-только начали открываться глаза.
Лжедимитрий. Так! Это было неслыханной дерзостью — попытаться обмануть московитян в третий раз; а хотеть обмануть все человечество в тридцатитысячный раз — это не дерзость?! Значит, все люди еще глупее, чем московитяне?
Декарт. Да, в том, что касается истины. Они гораздо больше в нее влюблены, чем московитяне — в имя Димитрия.