со всех сторон.
Господину Л***[75]
Вы желаете, чтобы я дал вам точный отчет в том, как я провел время в деревне, у мадам де Г***.[76] Но знаете ли вы, что этот отчет превратится в книгу? И, что самое худшее, в книгу философскую? Вы ожидаете праздников, увеселений, охоты, а получите планеты, миры и круговороты: ведь мы занимались там только этим. По счастью, вы философ и не посмеетесь над этим, как мог бы сделать кто-то другой. Быть может, вы будете рады, что я привлек маркизу к участию в философских беседах. Мы не могли сделать лучшего приобретения, ибо я считаю, что юность и красота — это прекраснейшая награда. Не считаете ли вы, что, если бы сама Мудрость пожелала с успехом представиться людям, ей было бы неплохо явиться в обличье, напоминающем облик маркизы? Особенно если бы она была столь же приятна в своей беседе, я уверен, весь свет устремился бы вослед Мудрости.
Не ждите, однако, никаких чудес от моей передачи бесед с этой дамой: ведь надо обладать ее умом для того, чтобы повторить все сказанное ею, не нарушая самого духа ее речей. Вы заметите лишь ту живость восприятия, которая вам в ней знакома. Лично я считаю ее ученой, и исключительно по причине той легкости, с какой она могла бы ею стать. В самом деле, чего ей для этого недостает? Внимательно читать книги. Это нетрудно, и так делали всю свою жизнь очень многие люди, которым, если бы я осмелился на это, я отказал бы в звании ученых.
Наконец, месье, я хочу оказать вам услугу. Я отлично знаю, что, перед тем как войти в подробности моих собеседований с маркизой, я вправе описать вам замок, в котором она проводила осень: ведь часто описывали замки и по менее важным поводам. Но тут я вас пощажу. Достаточно вам знать, что, когда я прибыл к маркизе, я не нашел у нее никого, и это мне было очень приятно. В первые два дня не случилось ничего примечательного: они прошли в стремлении исчерпать парижские новости — ведь я приехал оттуда; но затем последовали беседы, которыми я хочу с вами поделиться. И располагаю их для вас по вечерам, поскольку эти беседы действительно бывали у нас только в вечернее время.
Вечер первый
О том, что Земля — планета, вращающаяся вокруг своей оси и вокруг Солнца
Итак, однажды вечером, после ужина, мы пошли прогуляться по парку. Царила нежная прохлада, вознаграждавшая нас за жаркий день. Вот уже почти час, как взошла Луна, и ее свет, проникавший через ветви деревьев, давал приятное смешение ярко-белого с окружавшей нас зеленью, казавшейся черной. Не было ни облачка, которое похищало бы или затемняло хотя бы одну звезду. Все звезды сверкали чистым золотом, еще более ярким и ясным на синем своде небес. Зрелище это привело меня в мечтательное состояние, и, быть может, без маркизы я бы достаточно долго предавался мечтаниям; однако присутствие столь любезной дамы не позволило мне отдаться созерцанию Луны и звезд.
— Не находите ли вы, — сказал я ей, — что даже день не столь прекрасен, как красивая ночь?
— Да, — отвечала она, — красота дня — это красота блондинки, в ней больше блеска; а красота ночи — это красота смуглянки, она больше трогает.
— С вашей стороны очень благородно, — подхватил я, — отдавать предпочтение брюнеткам, к которым вы не принадлежите. Однако вот что справедливо: день — это самое прекрасное в природе, и героини романов — самое прекрасное, что может измыслить воображение, — почти всегда блондинки.
— Но красота, которая не трогает, это красота, и только, — сказала она. — Признайтесь, что день никогда не погружал вас в столь сладостные мечтания, каким, насколько я сейчас видела, вы готовы были отдаться при виде этой прекрасной ночи.
— Согласен, — ответил я, — но в то же время блондинка, подобная вам, гораздо скорее заставит меня предаться грезам, чем самая прекрасная ночь, со всей ее смуглой прелестью.
— Будь это правдой, — возразила она, — я бы этим не удовольствовалась. Я пожелала бы, чтобы день, поскольку блондинки — его сообщницы, производил бы такой же эффект. И почему любовники — лучшие судьи в том, что может трогать, — обращаются всегда к одной только ночи во всех своих песнях и элегиях, мне известных?
_ Но ведь нужно, чтобы ночь получала выражение их благодарности, — отвечал я.
— Однако, — возразила она, — к ней относятся и все их жалобы. А день совсем не пользуется их доверенностью — почему бы это?
— Очевидно, потому, — отвечал я, — что он не внушает никакой печали и страсти. Ночью кажется, будто все — в покое. Люди воображают, что звезды движутся спокойнее Солнца; являемые небом предметы более нежны и сладостны; взор останавливается на них с большей приятностью. Наконец, ночью лучше мечтается, потому что мы льстим себя мыслью, будто мы одни-единственные во всем мироздании заняты грезами. Возможно также, что зрелище дня слишком однообразно: днем — только Солнце и голубой небосвод. Быть может, вид всех этих небрежно рассыпанных звезд, расположенных наудачу и имеющих тысячи различных форм, благоприятствует грезам и определенному беспорядку мыслей, не лишенному удовольствия для того, кто в него погружен.
— Я всегда чувствовала то, что вы мне сейчас говорите, — подхватила она, — я люблю звезды и охотно сетую на Солнце, которое нас их лишает.
— Ах! — воскликнул я. — Не могу простить ему, что из-за него я теряю из виду все эти миры!
— Что вы называете «всеми этими мирами»? — молвила она, взглядывая на меня и повернувшись ко мне лицом.
— Прошу у вас прощения, — отвечал я, — вы вернули меня к моему сумасбродству, и мое воображение тотчас же расстроилось.
— Но в чем оно состоит, ваше сумасбродство? — спросила она.
— Увы, — отвечал я, — я слишком раздосадован, чтобы вам в этом признаться: я вбил себе в голову, что каждая звезда может быть отдельным миром. Однако я не поклянусь, будто это верно. Но я считаю это верным, потому что мне доставляет удовольствие в это верить. Идея эта мне нравится, и она с приятностью поселилась в моем сознании. По-моему, даже истинам необходима привлекательность.
— Прекрасно! — сказала она. — Раз ваше сумасбродство столь привлекательно, поделитесь им со мною; я поверю относительно звезд всему, что вам угодно, лишь бы я усмотрела в этом некую привлекательность.
— Ах, мадам, — отвечал я с живостью, — привлекательность эта не такого рода, какую имеют комедии Мольера; удовольствие, получаемое от созерцания звезд, заключено где-то в разуме и заставляет смеяться только наш ум.
— Ну и что же? — возразила она. — Вы считаете, что люди не способны получать удовольствие, которое заложено только в разуме? Я тотчас же докажу вам противное. Расскажите мне о ваших звездах.
— Нет, — сказал я. — Никто не упрекнет меня в том, что в лесу, в десять часов вечера, я философствовал в присутствии самой очаровательной особы, какую я только знаю. Ищите ваших философов в другом месте.
И хотя я еще некоторое время сопротивлялся в таком же духе, пришлось все же уступить. По крайней мере я вынудил у нее обещание, что во имя моей чести она сохранит все это в тайне. И поскольку я был уже не в состоянии отпереться, я собрался говорить, но вдруг понял, что не знаю, с чего начать мою речь: ведь с особой, подобной маркизе, ничего не смыслящей в физике, нужно было начать издалека, дабы доказать ей, что Земля, как это очевидно, планета, а все звезды — солнца, освещающие миры. Я все пытался объяснить ей, что лучше болтать о пустяках, как это сделали бы любые разумные люди на нашем месте. Но в конце концов, чтобы дать ей общее представление о философии, я начал так:
— Всякая философия имеет только два основания: любознательный ум и плохие глаза. Ибо если бы