— Да, — согласился Фраголли. — Меняя спецификацию, они получают уверенность, что этот товар пойдет только им. Понимаете, эластик портится от долгого хранения. И они не хотят, чтобы их товар месяцами лежал на складах. У них очень толковое капиталистическое мышление.
— Капиталистическое?
— Конечно. Вот взять этих старушек, что продают букетики цветов на Невском. Ни один милиционер ничего им не говорит, хотя они нарушают закон. Но в свое время продавать таким образом цветы было довольно опасно. Ах, если бы я мог дать одной из этих женщин партию поясов... — Он остановился. — Я прикинул, что если продавать их по нормальной цене — а сегодня в Ленинграде ее можно поднять, самое малое, вдвое, и она будет считаться нормальной, — так вот при такой цене я мог бы уйти на покой после одного рабочего дня. Эта страна изголодалась по потребительским товарам, как Европа в 1946 году.
— Тогда почему же вы этого не делаете? — спросил Харви.
Фраголли скрестил пальцы обеих рук универсальным для России жестом, изображающим тюремную решетку и все, что с ней связано.
— Со временем все станет попроще, — заверил его Харви. — И скоро вы сможете спокойно продавать свои пояса; это у вас получается.
— В Ленинграде мне рассказали анекдот: «Пессимист — это человек, который считает, что раньше было плохо, сейчас плохо и так будет всегда. А оптимист говорит: да, раньше было плохо, плохо и сейчас, но будет еще хуже». Это житейская философия. — Фраголли развел руками.
— Так почему они с этим мирятся?
— В этой стране ребенка сразу же при рождении пеленают. С головы до ног, и он напоминает полено. Когда его распеленывают, чтобы, скажем, искупать, он кричит. Он кричит, потому что теперь его больше ничего не сковывает, ничто не контролирует. Он свободен. Но он обеспокоен. Его тут же снова пеленают, и в психологическом смысле он остается в таком состоянии до самой смерти.
— В наши дни они не так уж скованы по рукам и ногам, — возразил Харви.
— Посмотрите, например, на эту официантку, — развивал мысль Фраголли. — Она просто не может себе позволить купить нормальную одежду. У нее нет ни приличного лифчика, ни пояса.
— А мне и так нравится, — хмыкнул Харви. — Мне нравится, когда у моей бабы выпуклости с обеих сторон.
— Нон, нон! — вскинулся Фраголли. — Нет! Я бы хотел, чтобы каждая хорошенькая женщина в Ленинграде имела приличные предметы туалета.
— Мои пожелания, — продолжал упорствовать Харви, — направлены совсем в другую сторону.
Фраголли засмеялся.
Харви накрошил пирожок в бульон и стал размешивать его ложкой.
— В русском стиле, — сказал Фраголли. — Вы едите свой пирожок в русском стиле.
— Мой отец был русским, — объяснил Харви.
— Ньюбегин — это не русская фамилия.
Харви в свою очередь рассмеялся.
— Она образована от слов «заново» и «начинать». Когда в Америке мой отец начал новую жизнь, он взял ее.
— Понимаю, — кивнул Фраголли. — Я встречал многих американцев. — Он понизил голос. — По правде говоря, моя компания на сорок девять процентов принадлежит американцам. Русские не любят вести дела с американскими компаниями, так что такая ситуация всех устраивает.
— Русские — реалисты, — констатировал Харви.
— Да, они реалисты, — повторил Фраголли и тоже раскрошил пирожок в бульон.
С Фраголли мы расстались после ленча.
— Успокойся, — увещевал меня Харви. — Я не собираюсь посылать твое фото в Ригу. У меня есть своя собственная система опознания, но Фраголли знать о ней совершенно не обязательно.
— Что за система?
— В этой сумасшедшей стране есть телефонная связь плюс телевидение. Я заказал на три часа разговор с Ригой. Сейчас мы отправимся на пункт связи и глянем на того человека, с которым тебе выходить на связь; это куда лучше, чем вглядываться в маленькое размытое фото.
На такси мы с Харви добрались до Павловской улицы. Дом номер 12а оказался небольшим строением, выглядевшим так, словно в нем обитал неквалифицированный рабочий с большой семьей. На самом деле тут размещалась контора, обеспечивающая вызов абонента к телеэкрану. Мы постучались, и нам открыла дверь женщина. Засунув карандаш за ухо, она посмотрела на наручные часы, сверилась с настенными, спросила, на какое время нам назначено, после чего провела нас в небольшую комнату, где стоял телефон и старомодный телевизор с двенадцатидюймовым экраном. Мы уселись, и Харви снял трубку. Женщина включила телевизор, и экран замерцал голубоватым сиянием. Харви пришлось сказать «Алло» не меньше четырех раз, и внезапно он начал разговор с лысым мужчиной, на котором, казалось, было напялено не меньше четырех пальто.
— Это мистер Демпси, — указал Харви, — и завтра он предполагает встретиться с вами. Он остановится в гостинице «Рига».
Человек на экране предупредил:
— Тут в Риге холодно. Пусть прихватит с собой побольше свитеров.
Затем он попросил меня несколько сдвинуться вправо, потому что по краям изображение рябит и он не может толком рассмотреть меня. Я выполнил его просьбу. Человек из Риги спросил, холодно ли в Ленинграде, а когда мы ответили, что да, холодно, он сказал, что мы должны были этого ждать и что гостиница «Рига» довольно современная и в ней тепло, если только не одолевает сырость. Харви вспомнил, как ему понравилось последнее посещение Риги и как ему жаль, что сейчас он не может себе это позволить, а человек на другом конце напомнил, что Ленинград — один из самых красивых городов в мире. На что Харви ответил, что да, Ленинград просто удивителен и его не случайно называют Северной Венецией. Человек на экране согласился и спросил, как он нравится мистеру Демпси, а я ответил, что город в самом деле красив, но я что-то не слышал, что Венецию называют Южным Ленинградом, после чего наступило молчание. Я испортил все очарование этих минут. Женщина с карандашом за ухом вошла и сообщила, что наше время кончилось и не хотим ли мы продлить его. Харви сказал, что нет, не хотим, после чего человек из Риги попрощался с нами, и мы тоже попрощались с ним, и человек из Риги все прощался с нами, даже когда его облик таял на экране.
В последний вечер в Ленинграде меня предоставили самому себе.
Я провел его в Малом оперном театре, где шла опера Верди «Отелло». Все еще слыша волшебные голоса, я решил на метро добраться до Невского проспекта и выпить в «Астории». Я спустился по ступенькам под большой неоновой буквой 'М' и опустил пять копеек в щель турникета, который сердитым жужжанием останавливает «зайцев». В вагон зашел человек в меховой шапке, длинном кожаном пальто и белоснежной рубашке с серебристым галстуком. «Интересно, — подумал я, — нравится ли ему опера». Я улыбнулся ему, и он бесстрастно кивнул мне в ответ. Я вынул пачку «Голуаз», надорвал ее с угла и предложил ему закурить.
— Нет, — отказался он. — Нет, спасибо.
— Вы предпочитаете сигары, товарищ полковник? — спросил я.
— Да, — ответил он, — но в нашем метро...
— Конечно, конечно. — Я спрятал пачку. Правил нарушать мне не хотелось, о чем я и сказал. Человек улыбнулся, но я был совершенно серьезен.
Поезд летел, покачиваясь на стыках, а мы оба, придерживаясь за петли на поручнях, смотрели друг на друга.
Это был человек лет шестидесяти, грузный и мускулистый. Круглое лицо, казалось, полжизни не знало, что такое улыбка, а вздернутый нос, в свое время сломанный, должно быть, ставил на место костоправ. Его маленькие черные зрачки все время ощупывали меня сверху донизу, а руки напоминали кожуру бананов, так и не проданных к концу недели.
— Здесь я выхожу, — сообщил я ему, — и направляюсь в «Ас-торию», где намереваюсь принять сто грамм портвейна. Затем минут двадцать послушаю оркестр, который исполняет американскую танцевальную музыку, и вернусь в «Европейскую».