Саския восторженно приняла игру. Ради Рембрандта она превратилась в одну из тех чаровниц, которых Реформация изгнала за порог, страшась роскоши и суетности, в то время как великолепие тех женщин оправдывалось тем, что они должны были выглядеть достойными преданий, круживших головы мужчин.
Рисуя портреты госпожи ван Рейн в столь странных одеяниях, Рембрандт был одновременно доволен и смущен. Разве он не достиг поставленной цели – соединить живую плоть своей жены и предания, в которые он пожелал ее облечь? И потом, если он и попрал правила аллегории, то разве не на пользу мысли, которая не боится тайн?
Позднее, когда Саския ждала ребенка, он писал с нее фигуру плодородия. Ее распущенные волосы струятся до самого пояса. Она стоит, прикрыв платье полой плаща, оберегая свое чрево, и держит в руке жезл, увитый цветами и листьями. На голове у нее в нежно-зеленом венке из молодых еловых веток целый букет цветов – красных, белых, розовых, а также драгоценнейший и роскошнейший тюльпан, распустившийся над ухом с жемчужной серьгой. Богиня весны и цветов? Скорее, Саския, расцветшая в темном саду среди растений и вынашивающая их ребенка. Не латинское божество, подставляющее всем ветрам детородные органы растений, а таинственное видение, являющее взгляду лишь свое лицо и руки, красота тела которого сокрыта под длинными складками зеленого плаща и тяжелыми рукавами с волнистым восточным орнаментом. Бесстрастное лицо ничего не говорит о плодородии. Посулы весны выражены лишь натянувшейся на животе тканью. Смысл ясен: цветы, вновь зазеленевший жезл, эта женщина, подобная статуе Флоры в парке, – все содержит в себе идею весны. И все же Рембрандт не оставляет ее спокойно торжествовать в зеленых кущах: он нагнетает тревогу. В тени между лицом и цветущим жезлом разверзается бездна – опасная каверна, зияющая тьмой. Художник явно хочет показать хрупкость, эфемерность мифологического существа. В мире нет ничего неуязвимого, и вечные силы возрождения человека или природы сами находятся под угрозой не менее вечных сил смерти.
На следующий год, снова беременная, она захотела, чтобы он опять написал с нее образ молодой женщины с зеленеющим жезлом; на этот раз он накинул ей на волосы лишь легкое прозрачное покрывало, венок из мелких цветочков и стебель дикого цветка, колышущийся подобно перу. В руке у нее охапка цветов с тюльпаном, которая прикрывает и оберегает выступающий живот. Вырез на груди шире, у платья те же широкие восточные рукава. Все такая же живая статуя, но на сей раз улыбающаяся, сияющая – торжествующая фигура плодородия.
В 1634—1635 годах Саския царила на полотнах своего мужа – и в писанных с нее портретах, и в образах героинь мифов, которых она воплотила. На портретах, где ее голова покрыта прозрачным вышитым покрывалом, она – сама нежность их великолепного уютного дома. Но если Рембрандт снова нахлобучит ей на голову берет с пером и наденет огромную перчатку, осыпанная драгоценностями, она станет безжалостной красавицей, царицей мира. Жемчуга и ожерелья – не только украшение ее прелести, но и знак ее могущества. Чередование покорной и властной Саскии – образ переходящей власти внутри семьи. Дом становится бескрайним, как мир: художник открывает для себя в спальне, на супружеском ложе, слияние мужского и женского начала, их единение в шатком равновесии – едва достигнутое, сразу потерянное и вновь обретенное; дуэт голосов, где поочередно преобладает то высокий, то низкий.
Он снова раздумывает над тем портретом, где Саския смеется. Она все так же снует по дому, шалит, забавляется театральными украшениями, обнаруженными ею в сундуке, одеждами, которые она примеряет, – невообразимыми в наглухо закрытом обществе. Но на картинах и гравюрах он больше не изображает этот смех.
Картина – это сито. Через нее просеивается протекающая жизнь. Художник работает с тем, что осталось. Но человек порой задумывается о том, что отвергает живописец: например, об утрате смеха. Он спрашивает себя, не получится ли так, что его непримиримость, неистовство, бесчинства в искусстве (а на самом деле сила, побуждающая его вкладывать в каждое произведение такое богатство чувств, что изображение всегда становится неоднозначным благодаря соединению страдания и наслаждения), не случится ли, что трагизм его темперамента сделает жизнь Саскии полной опасностей. Ведь она прекрасно поняла, что, войдя в жизнь Рембрандта, вошла и в его искусство, что ей не избежать тех образов, которые он пишет, и что ее собственная жизнь все теснее связана с холстами и медными пластинками офортов.
Можно со всем основанием полагать, что она согласилась стать единой и многоликой, примерив золотые украшения и жемчуга, мужские шляпы и одежды мифологических героинь; ей нравилось творчество вдвоем. Рембрандт хотел, чтобы она поселилась в его живописи. Не в роли статистки, хотя в его «Проповеди святого Иоанна Крестителя» кисть улавливала сходство – то с матерью в капюшоне, то с Саскией в экзотическом костюме. Он хотел, чтобы она воплотилась в череде героинь, чьи портреты он писал один за другим, создавая целую галерею великих мифологических сюжетов с женским началом. В те времена для изображения аллегорических фигур все художники пользовались иллюстрированными справочниками, в которых были указаны поза, костюм, атрибуты каждого персонажа. Рембрандт не уклонялся от обязанности соблюдать эти условности, но наотрез отказывался наделять мифологических героинь идеальным лицом, как это было принято. Он желал, чтобы у них было лицо Саскии.
Так что та королева с жемчугом на лбу, в ушах, на шее, на руках, одетая в восточный костюм, сидящая у стола, покрытого ковром, на котором раскрыт огромный манускрипт, – прежде всего Саския. Да, Саския – это та беременная женщина, указывающая на свое чрево, которой коленопреклоненная служанка подает некий напиток в раковине наутилуса, превращенной в чашу трудами ювелира, а старуха, стоящая в тени, наблюдает за этой сценой: Саския, то есть Софонисба, не желая украсить собой триумф Сципиона, предпочла выпить яд, присланный ей мужем.
Он предложил беременной супруге умереть. Конечно, Рембрандт рассказал Саскии историю Софонисбы. Должна ли любовь присутствовать в их игре? Да, поскольку они примеряют на себя образы героев легенд и так же легко с ними расстаются. Переодевание. Всего лишь маскарад. Впрочем, нравится ей эта игра или пугает, она не может от нее отказаться. Рембрандт столь хорошо владеет ее лицом, что может написать его с любым телом, в любом костюме. Она царит в его мыслях. Безраздельно. Даже в самых жестоких сюжетах, которые он изображает.
В галерее сказочных героинь он теперь делает из нее Минерву. Он оставил ее жемчужные серьги и ожерелье, оставил нагрудник. Накинул на шелковое платье тяжелый плащ, скрепив его застежкой, отделанной ювелиром, и возложил на голову венец. Греки изобразили бы ее стоящей, в шлеме, вооруженной копьем, с совой на плече. Он представил ее в современном образе, среди книг, с глобусом, сидящей, как положено, за голландским столом, покрытым сукном, а позади нее – шлем, копье и щит с головой Медузы. Рисуя ее Минервой, он показал величественность немного полных пальцев, лежащих на раскрытой книге, твердость руки, опершейся на подлокотник кресла, а главное – уверенность во взгляде. Не из тех ли она женщин, что могут изменить судьбу человечества?
Но Саския будет и Эсфирью, сумевшей отвратить от евреев избиение, подготовлявшееся персами, имевшей мужество открыть своему повелителю, что она сама еврейка и что изменник визирь обманывает его. Эсфирь была любимым образом протестантов, когда они подвергались гонениям за веру. Позднее она стала героиней иезуитов и папистов. На своем эстампе Рембрандт не бросил ее к ногам Артаксеркса и не отправил на пир, где она указала царю на предателя, как это делал в эпоху Лейдена и Ливенса. Он изобразил ее сидящей с распущенными волосами, с лицом, выражающим решимость и доверие. Вложил ей в руку бумажный свиток – прошение. Что еще нужно? Достаточно потаенного смысла очертаний, тени и