Затем, с точки зрения власти как проблемы, мыслить — означает излучать сингулярности, бросать игральные кости. Бросание игральных костей выражает как раз то, что мысль всегда приходит извне (из того внешнего, которое уже либо провалилось в промежуток между говорением и видением, либо образовало их общий предел). Мышление не является ни врожденным, ни приобретенным свойством. Оно не представляет собой проявления какой-либо врожденной способности, но точно так же не является и результатом обучения, формирующимся во внешнем мире. Врожденному и приобретенному Арто противопоставил 'генитальное', генитальность мысли как таковой, мысли, приходящей из внешнего, являющегося более отдаленным, чем весь внешний мир, и, следовательно, более близким, чем всякий внутренний мир. Следует ли называть это внешнее Случаем[47]?. По существу в броске игральных костей выражаются простейшие взаимоотношения сил или власти, те, что устанавливаются между выпавшими наудачу единичностями (числами на гранях костей). Взаимоотношения между силами в том виде, как их понимает Фуко, касаются не только людей, но и элементов, букв алфавита, как они выпадают: наудачу или же согласно их взаимному притяжению и частотностям их комбинаций в том или ином языке. Случай действует лишь в первом броске; возможно, второй бросок происходит в условиях, частично определяемых первым броском как в цепи Маркова, где возникает последовательность всякий раз частично заново образуемых цепочек. Вот оно, внешнее: линия, непрестанно нанизывающая следующие друг за другом розыгрыши в смеси алеаторного и зависимого. Следовательно, мышление принимает здесь новый образ: мыслить — это разыгрывать единичности, выстраивать цепочки розыгрышей и всякий раз создавать серии, которые проходят из области, смежной с одной единичностью, в область, соседствующую с другой единичностью. Существуют разные виды сингулярностей, всегда идущих из внешнего: сингулярности власти, включенные во взаимодействие сил; сингулярности сопротивления, которые подготавливают мутации, и даже изначальные сингулярности, которые остаются привязанными к внешнему, не входя ни в какие взаимосвязи и не позволяя себя ни во что интегрировать… (только тут эта 'дикая' изначальность обретает какой-то смысл, но не как в опыте, а как то, что пока еще в этот опыт не входит)[48].
Все эти определения мысли уже сами по себе представляют собой оригинальные фигуры ее реализации. И в течение длительного времени Фуко полагал, что 'мыслить' не может означать ничего иного. Например, каким образом 'мыслить' может означать 'изобретать некую мораль', если мысль в себе самой не может найти ничего, кроме того самого внешнего, из которого она происходит и которое обитает в ней в качестве 'немыслимого'? Это то 'да будет', которое заранее устраняет любой императив[49]. Однако Фуко предчувствует появление какого-то странного 'экстремального' образа: если внешнее, более отдаленное, чем какой бы то ни было внешний мир, является также более близким, чем всякий внутренний мир, то нет ли тут знака, что мысль воздействует сама на себя, обнаруживая внешнее как свое собственное немыслимое? 'Пытаясь раскрыть немыслимое… она или приближает его к себе, или же отталкивает его прочь; во всяком случае она тем самым изменяет человеческое бытие, поскольку оно развертывается именно в этом промежутке между мыслью и немыслимым[50]. Это самовоздействие, это взаимопревращение отдаленного и ближнего будет приобретать у Фуко все большее значение, образуя пространство внутреннего, которое целиком и полностью наличествует в пространстве внешнего на линии его сгиба. Проблематичное немыслимое уступает место мыслящему существу, которое проблематизирует само себя в качестве этического субъекта (у Арто это 'врожденное генитальное', а у Фуко — встреча 'Я' с сексуальностью). Мыслить — означает сгибать, удваивать внешнее равнообъемным ему внутренним. Общая топология мысли, которая началась уже 'по соседству' с сингулярностями, теперь завершается складыванием внешнего во внутреннее: 'внутри внешнее, и наоборот', как было сказано в 'Истории безумия'. Оказалось возможным продемонстрировать, что всякая организация (дифференциация и интеграция) предполагает первичную топологическую структуру абсолютного внешнего и абсолютного внутреннего, индуцирующую промежуточные между ними и относительные экстериорности и интериорности: любое пространство внутреннего с точки зрения топологии соприкасается с пространством внешнего, независимо от расстояний и вблизи пределов 'живущего'; эта плотская, или жизненная топология, необъяснимая при помощи пространства, высвобождает время, конденсирующее прошлое во внутреннем, способствующее приходу будущего во внешнее и сталкивающее их у предела живого настоящего[51]. Теперь Фуко не только архивариус в духе Гоголя и картограф, подобный Чехову, но еще и тополог наподобие Белого, который в своем великом романе 'Петербург' превращал мозговые складки в слияние внешнего и внутреннего: взаимоналожение города и мозга, которые теперь — только изнанка друг друга во вторичном пространстве. Именно таким образом — и тут он уже ничем не обязан Хайдеггеру — Фуко понимает подкладку, или складку. Если внутреннее образуется посредством формирования складок во внешнем, то между ними имеются топологические отношения: взаимоотношения с 'Я' гомологичны взаимоотношениям с внешним, а 'Я' и внешнее соприкасаются посредством страт, являющихся относительно внешними (следовательно, относительно внутренними) средами. Во внешнем у границы страт активно присутствует всякое внутреннее. Внутреннее конденсирует прошлое (большая длительность) отнюдь не континуально, а сталкивая его с будущим, которое приходит извне, изменяя и пересоздавая его. Мыслить — означает располагаться на страте в настоящем, играющем роль предела: что я могу сегодня видеть и что я могу сегодня сказать? Но это означает мыслить прошлое таким, как оно конденсируется во внутреннем, в отношении с 'Я' (во мне есть что-то от древнего грека или же от христианина…). Мыслить о прошлом против настоящего, сопротивляться настоящему, причем не ради возврата, а 'в пользу, я надеюсь, грядущего' (Ницше), то есть делая прошлое активным и присутствующим снаружи ради того, чтобы, в конце концов, наступило нечто новое, чтобы мышление непременно добралось до мысли. Мысль мыслит собственную историю (прошлое), чтобы освободиться от того, что она мыслит (настоящее), и оказаться, наконец, в состоянии 'мыслить иначе' (будущее)[52]. Именно это Бланшо называл 'страстью к внешнему', силу, которая тяготеет к внешнему лишь потому, что и само внешнее стало 'интимностью', 'вторжением''. Три инстанции топологиии являются относительно независимыми друг от Друга и непрерывно находятся в состоянии взаимообмайа. Стратам присуще непрестанное производство слоев, способствующих видению или говорению чего-то нового. Но для взаимоотношений с внешним характерно еще и постоянное сомнение в установившихся силах, а для взаимоотношений с 'Я' также и порождение и выработка новых модусов субъективации. Творчество Фуко выстраивается Р одну цепь с великими произведениями, изменившими наше представление о том, что значит 'мыслить'.
ДИАГРАММА ФУКО 1. Линия внешнего. 2. Стратегическая зона- 3. Страты. 4. Складка (зона субьсктивации).
'Я никогда не писал ничего, кроме художественной прозы…' Однако еще никогда художественное творчество не порождало столько истины и реальности. Как можно пересказать великий роман Фуко? Мир состоит из наложенных одна на другую поверхностей, архивов или страт. Поэтому мир и есть знание. Но страты пересекает центральная трещина, которая разделяет с одной своей стороны визуальные картины, а с другой — звучащие кривые: на каждой страте — высказываемое и зримое, две не сводимые друг к другу формы знания: Свет и Язык, две обширные среды экстериорности, на которых располагаются соответственно видимости и высказывания. В результате мы вовлекаемся в двойное движение. Мы погружаемся то в одну страту, то в другую, переходим с полосы на полосу, пересекаем поверхности картины и кривые, исследуем трещину, пытаясь достичь внутренней области мира. Как писал Мелвилл, мы ищем главную комнату, боясь, что там, вдруг, никого не окажется, а в душе человека ничего не обнаружится, кроме безмерного и ужасающего вакуума (ну кому придет в голову искать жизнь в архивах?). В то же время мы пытаемся подняться над стратами, чтобы достичь внешнего, какой-то воздушной стихии, 'нестратифицированной субстанции', с помощью которой можно было бы объяснить, каким образом две формы знания могут теснить друг друга и переплетаться в каждой страте, от одного до другого края трещины. В противном случае как могли бы сообщаться две половины архива, высказывания — появляться под картинами, а картины — служить иллюстрациями к высказываниям?
Это неоформленное внешнее есть битва, оно похоже на зону турбулентности и урагана, где мечутся отдельные точки и завязываются отношения между ними. Страты лишь собирают и способствуют затвердению визуального краха и звучного эха разворачивающейся наверху битвы. Но наверху у сингулярностей нет формы, и они не являются ни зримыми телами, ни говорящими личностями. Мы входим в