себе в глотку очередную порцию дилара. Рука, в которой был пистолет, волочилась по земле.
Мы добрались до машины. Минк непроизвольно дернул ногой и принялся биться и вертеться, немного напоминая рыбу на берегу. От недостатка кислорода он задыхался и прерывисто хрипел. Я решил попробовать искусственное дыхание «изо рта в рот». Наклонившись, зажал ему нос двумя пальцами, как прищепкой для белья, попытался прильнуть к его губам своими. Из-за неловкости и отталкивающей интимности поступок этот казался еще более благородным – в данных обстоятельствах. Еще более значимым, более великодушным. Я все пытался добраться до рта M инка, чтобы мощными струями вдохнуть воздух ему в легкие. Уже стиснул губы, готовясь вытянуть их трубочкой. Минк смотрел, как я наклоняюсь. Возможно, думал, что я хочу его поцеловать. В этом крылась ирония, и я ее смаковал.
Рот его был забит диларовой пеной, недожеванными таблетками, крошками полимера. Я чувствовал себя великодушным и самоотверженным, я не унижался до мелочных обид. Мой поступок был ключом к бескорыстию, а может, так лишь казалось на захламленной улице под автодорожной эстакадой, когда я стоял над раненым на коленях и ритмично выдыхал воздух. Преодолеть отвращение. Простить подлеца. Принять его таким, какой есть. Через несколько минут я почувствовал, что он приходит в себя, начинает размеренно дышать. Я так и не выпрямился, наши губы почти соприкасались.
– Кто меня ранил? – спросил он.
– Вы.
– Кто ранил вас?
– Вы. Пистолет у вас в руке.
– Что я пытался доказать?
– Вы не владели собой. Не отвечали за свои поступки. Я вас прощаю.
– Кто вы, собственно, такой?
– Прохожий. Друг. Не важно.
– У одних многоножек есть глаза, а у других нет.
С большим трудом, после множества неудачных попыток, я наконец затащил его на заднее сиденье, где он и растянулся, застонав. Уже невозможно было определить, чья кровь у меня на руках и одежде – его или моя. Мое человеколюбие не знало границ. Я завел мотор. Боль в руке запульсировала, стала менее жгучей. Взявшись за руль одной рукой, я поехал по пустынным улицам Айрон-Сити искать больницу. Городской родильный дом. Дом Матери милосердной. Сочувствия и Гармонии. Я был согласен на все, даже на травмпункт в самой отвратительной части города. Ведь именно туда мы обычно попадаем со множественными ножевыми ранениями, входными и выходными отверстиями, ранами, нанесенными тупыми предметами, с травмами, передозировкой, острым бредом. За все время по улицам проехали только молочный фургон, хлебный фургон да несколько больших грузовиков. Небо начинало светлеть. Мы подъехали к трехэтажному зданию с неоновым крестом над входом. Оно вполне могло оказаться церковью пятидесятников, детским садом, штаб-квартирой какого-нибудь международного движения молодежных организаций.
Там был пандус для инвалидных колясок, а значит, я мог дотащить Минка до главного входа, не заставляя биться головой о бетонные ступеньки. Я выволок его из машины, схватил за гладкую босую ногу и начал подниматься. Одну руку он прижимал к животу, пытаясь остановить кровотечение. Рука, в которой он держал пистолет, волочилась сзади. Светало. То была великолепная минута – минута жалости, героического сострадания. Ранив его, убедив его в том, что он сам себя ранил, я, как мне казалось, поступил благородно по отношению к нам обоим, ко всем нам – ведь, деля с ним судьбу, я фактически спасал ему жизнь. Медленно, шаг за шагом, я тащил за собой его тяжелое тело. Мне и в голову не приходило, что попытки человека обелить себя могут продлевать его душевный подъем при совершении преступления, которое он затем стремится оправдать.
Я позвонил в дверь. Всего через несколько секунд кто-то открыл. Старуха, монахиня в черной рясе с черным покрывалом, опирается на клюку.
– Мы ранены, – сказал я, показав ей запястье.
– Мы тут и не такого насмотрелись, – подчеркнуто сухо ответила она и, повернувшись, направилась в глубь помещения.
Я поволок Минка через вестибюль. Судя по всему, то была какая-то клиника: приемные, перегороженные ширмами кабинеты, двери с табличками «Рентген», «Окулист». Старая монахиня привела нас в травматологическое отделение. Появились двое санитаров – здоровенные коренастые мужики, сложенные, как борцы сумо. Они перенесли Mинка на стол и привычными быстрыми движениями ловко сорвали с него одежду.
– Реальные доходы с учетом инфляции, – сказал он.
Переговариваясь по-немецки, вошли другие монахини, энергичные старушки. Принесли капельницы, прикатили тележки с блестящими инструментами. Первая монахиня подошла к Минку и взяла из его руки пистолет. Я смотрел, как она бросает его в ящик стола, где уже лежало с десяток других пистолетов и с полдюжины ножей. На стене висела картина: Джек Кеннеди и Папа Иоанн XXIII держатся за руки в раю. В раю было довольно облачно.
Вошел врач – пожилой человек в поношенном костюме с жилетом. Поговорил по-немецки с монахинями и осмотрел Минка, уже частично накрытого простынями.
– Никто не знает, почему морские птицы прилетают в Сан-Мигель, – сказал Вилли.
Он уже начинал мне нравиться. Первая монахиня отвела меня в палату и принялась обрабатывать рану. Я хотел было поведать ей свою версию событий, но она не проявила интереса. Я сказал, что это старый пистолет со слабыми пулями.
– В этой стране кругом насилие.
– Вы давно живете в Немецком квартале? – спросил я.
– Мы последние из немцев.
– А кто теперь здесь живет, большей частью?
– Большей частью – никто, – сказала она.
Мимо прошли другие монахини – с крупными четками на поясах. Вид этих женщин немного развеселил меня: именно такая однотипная внешность вызывает у людей улыбку в аэропортах.
Я спросил у своей монахини, как ее зовут. Сестра Герман-Мари. Я сказал, что немного знаю немецкий, – пытался так снискать ее расположение, как всегда поступал, общаясь с медицинским персоналом любого уровня, по крайней мере на ранних стадиях, пока собственные страх и подозрительность не лишали меня всякой надежды на успешность маневра.
– Гут, бессер, бест, – сказал я.
На ее изрытом морщинами лице появилась улыбка. Я похвастался умением считать, показал на некоторые предметы и сказал, как они называются. Монахиня довольно кивала, промывая мне рану и перевязывая запястье стерильным бинтом. Сказала, что шину накладывать не нужно, а доктор выпишет рецепт на антибиотики. Мы вместе сосчитали до десяти.
Появились еще две монахини, дряхлые, худые и морщинистые. Моя монахиня что-то сказала им, и вскоре мы, все вчетвером, повели приятный разговор, скорее напоминающий детскую игру. Мы перечисляли цвета, предметы одежды, части тела. В компании этих говорящих по-немецки старух я чувствовал куда непринужденнее, чем среди гитлероведов. Быть может, перечисление названий – занятие настолько невинное, что оно угодно Богу?
Сестра Герман-Мари в последний раз проверила, хорошо ли наложена повязка. Я сидел лицом к изображению Кеннеди и Папы Римского в раю. Втайне я восхищался этой картиной. Она поднимала настроение, помогала воспрянуть духом. Президент и после смерти бодр. Папа так и лучится добродушием. А вдруг все это правда? Вдруг они действительно встретились где-нибудь в заранее назначенном месте, на фоне пушистых кучевых облаков, – встретились и пожали друг другу руки? Вдруг все мы встретимся, словно в какой-нибудь эпической поэме о меняющих облик богах и простых смертных, встретимся на небесах, окрепшие и просветленные?
Я спросил у своей монахини:
– Каково в наши дни мнение Церкви о рае? Тот ли это рай, как здесь, на небесах?
Она обернулась и взглянула на картину.
– Вы что, за дурочек нас держите?