это было в очертаниях букв — их самодовлеющий аристократизм, высокомерие и жестокость.
Мальчик красивым, певучим голосом прочел несколько строк, но сказал, что не уверен в правильности своего произношения.
В буквах и расстояниях между ними не было той педантичной соразмерности, какую римляне придавали своим кратким монументальным надписям, сначала составляя их из квадратов, полуквадратов и пригнанных к ним кругов, потом нанося контуры, обводя их и выдалбливая бороздки одинаковой ширины. Здесь была тысяча строк. Здесь была сказочная история Мевара, страшная и жестокая, и текст по-детски наивно воспевал прекрасных дев и мудрецов, калифов-завоевателей. Во всяком случае, детским он казался Оуэну, снова обратившемуся в ребенка, которому надо учить язык, думать перечислениями.
Он погадал, с какого конца набережной начинается поэма, как это определить, имеет ли это значение. Он не мог избавиться от чувства, что весь этот мрамор добыли в каменоломнях, обработали, выложили им берег, возвели павильоны и арки, даже выкопали озеро только ради того, чтобы создать оправу для слов.
Они стали читать вслух вдвоем, мужчина — подстраиваясь под музыкальную интонацию мальчика, повышая и понижая свой голос вслед за ним. В самих этих звуках слышалось нечто древнее, странное, далекое, чуждое, но в то же время почти знакомое, почти прорвавшееся к нему из глубин и по сей день незамкнутой области памяти, где прятались кошмары — те, в которых он не мог говорить как другие, не мог понять, что они говорят.
Потом мальчик исчез. Оуэн почувствовал, как опускаются сумерки, ощутил это физически, всем телом. На берегу потянуло ветерком. Птицы носились над озером, хрипло каркая, — вороны, охваченные тревогой. Арка отбрасывала сложную, веерную тень. Ранний вечер. Пусто, светло и тихо. Закукарекал петух.
На Курукшетре народ, должно быть, уже сгрудился вокруг водоемов. Лап сказал, миллион. Невозможно представить. Мужчины, разрисованные золой, мужчины, застывшие в одной позе, люди со знаками принадлежности к своей секте, люди, намазанные сандаловым маслом. Оуэн стал подниматься к деревьям, затем повернулся и сел на верхней ступеньке. Женщины, подбирающие юбки выше колен, прежде чем ступить в воду. Специалисты по генеалогии, записывающие имена паломников, даты ритуальных омовений. Святые в кругу тлеющих углей. Там должны быть грязные костры, тяжелый дым от горящего навоза. Дети с чашками для подаяний, слепые и прокаженные, люди, умирающие под черными зонтиками. Ищущие в воде спасения, избавления. Чудеса об руку со смертью.
Но это лишь очередное перечисление, верно? Все, на что он способен. Его собственный примитивный контроль. Садху сидят обнаженные, подняв головы, широко раскрыв глаза на солнце. Йоги завязывают себя в топологические узлы. Начинается пение, кто-то трубит в раковины. Они бредут по мелкой воде, подняв руки, — несметные толпы, как единое тело.
Будут задавленные, утонувшие. Нет ли в его страхе перед событиями столь грандиозного масштаба легкого оттенка зависти? А надо ли здесь чему-то завидовать? Действительно ли, как считает его добрая подруга Кэтрин, в этом есть особая красота, благодать? Благодать ли это — быть там, среди множества себе подобных, сдаться, позволить коллективному благоговению захлестнуть себя, раствориться в толпе?
Он сгорбился, сложив руки на груди: зябко. Через три дня он уйдет в пустыню.
— Там в кувшине должна быть вода.
— Есть, — сказал я.
— Пейте.
— Она не заразная?
Оуэна влекло к культу, как космическое тело — к нейтронной звезде, к ее плотной схлопнувшейся массе. Банальное, но неизбежное сравнение. Что мог он сказать об этом влечении? Ничего, что не приняло бы форму аналогии из физического мира, желательно из отдаленной и малодоступной его области, дабы подчеркнуть непостижимость явления.
Мертвое солнце было не просто образом. Оно висело над кактусами и кустарником, над песчаными холмами в этой пустынной западной части Тара — Великой индийской пустыни неподалеку от пакистанской границы. Он шел верблюжьими тропами и ел грубый хлеб из плохой ячменной муки. Вода в колодцах была затхлая, верблюды звенели колокольчиками, люди часто упоминали о змеиных укусах. За четыре дня, в автобусах и пешком, он миновал две деревни. Местные жители ютились в хибарках, похожих на ульи, с соломенными крышами и стенами из глины и сухой травы.
«Учись производить впечатление на окружающих», — говаривала его мать.
Он стоял в белой тишине на разбитом асфальте, дожидаясь автобуса. Люди, которых он видел раньше за несколько миль отсюда, были в чем-то вроде хлопчатобумажных халатов, а женщины собирали веточки с колючих кустов, чтобы развести костер. Ему приходилось заново учить названия вещей.
Оуэн увидел человека, который ковылял к нему со стороны холмов. Он вел на веревке козу, рваный тюрбан и раздвоенная седая борода делали его похожим на древнего воина-раджпута[35]. Он заговорил еще из-за дороги и как будто бы с середины фразы, словно продолжая беседу, которую они начали много лет назад, и рассказал Оуэну о скитающихся в этих краях кочевниках, о заклинателях змей и бродячих певцах. Его английский напоминал диалектную разновидность раджастхани[36]. Он сообщил, что он учитель и проводник, а Оуэна называл сэром.
— Проводник по каким местам? Здесь же ничего нет.
Он произнес несколько фраз, которых Оуэн не понял.
Затем показал ему грязный кусок ткани с вытисненным на нем значком. Видимо, это было официальное свидетельство, подтверждающее его право именоваться проводником.
— Но куда здесь водить людей?
— За плату, сэр.
— Сколько?
— Как пожелаете.
— Мне нужно всего лишь дождаться автобуса в ту сторону, в Хава-Мандир.
— Автобусы не ходят этой дорогой. Если вам надо в Хава-Мандир, вам надо увидеть грузовик.
— Когда?
— Через несколько дней.
— Несколько — это сколько?
Человек задумался.
— Мне хотелось бы знать, куда вы сможете меня провести, если я заплачу вам за услуги.
— Платите как пожелаете, сэр.
— Но что вы мне покажете? Мы где-то между Джайсалмером и пакистанской границей.
— Джайсалмер, Джайсалмер, — повторил он нараспев, точно слова из веселой песенки.
— И пакистанская граница, — сказал Оуэн.
Человек посмотрел на него. Слово «вчера» означало также и «завтра». В пустынном небе кружили ястребы.
— Если автобусы не ходят, а грузовика надо ждать неизвестно сколько дней, я пойду в Хава-Мандир пешком.
— Вы уйдете в Тар, но вы не выйдете оттуда, сэр.
— Вы назвали себя учителем. Чему вы учите?
Человек попытался вспомнить. Потом завел монолог — кажется, о своей молодости, когда он, в ту пору жонглер и акробат, скитался между укрепленными городами. Двое мужчин сидели на корточках в пыли. Индус говорил без умолку, его правая рука двигалась точно в трансе, левая сжимала веревку, обвязанную вокруг шеи козы. Оуэн почти не заметил его ухода. Он по-прежнему сидел у самой земли, чуть подавшись вперед, перенеся вес тела на голени. Когда солнце стало белым и зыбким, он вынул из сумки порцию сухого овощного концентрата и съел ее. Ему хотелось пить, но он позволил себе лишь символический глоток, решив сохранить остаток до середины завтрашнего дня, когда ему придется искать тени и отдыха после пяти часов, проведенных на ногах. Внезапно стемнело. Он улегся на бок, как цыган на картине Руссо, безмятежно спящий волшебным сном.